Література

Номенклатура

Михаил Восленский_ Номенклатура nomenklaturaМихаил Восленский. “Номенклатура”

 

 

Михаил Восленский

 

 

НОМЕНКЛАТУРА

 

 

ЗАХАРОВ * МОСКВА

 

 

 

Текст печатается по изданию:

НОМЕНКЛАТУРА

Господствующий класс Советского Союза

 

Издание второе, исправленное и дополненное

Overseas Publications Interchange Ltd

Лондон

1990

 

 

Восленский М. Номенклатура. — М: Захаров, 2005. — 640 с.

Книга Михаила Восленского — из разряда «совершенно секретных». Её автор сам был номенклатурщиком, а потом сбежал на Запад и там описал, что у нас творилось в ЦК и в других органах власти: кому какие привилегии полагались, кто на чём ездил, как назначали и как снимали с должности…

 

Лицо тоталитаризма

Милован Джилас
ЛИЦО ТОТАЛИТАРИЗМА
К оглавлению

НОВЫЙ КЛАСС
К началу

ИДЕОЛОГИЧЕСКАЯ ЭКОНОМИКА

1

При коммунистическом режиме развитие экономики – это не только основа, но и отражение пути самого режима от революционной диктатуры к реакционной деспотии. Такое развитие, исполненное борьбы и противоречий, показывает одновременно, как необходимое на первых порах вмешательство государства в экономику постепенно оборачивается политикой, замешенной непосредственно на субъективной заинтересованности правящей бюрократии. Сначала государство захватывает все средства: необходимы вложения в быструю индустриализацию; в итоге дальнейшее экономическое развитие управляется главным образом интересами правящего класса.

В сущности, так поступают все собственники, ими всегда руководит личный интерес. Однако новый класс отличается от прочих собственников тем, что сосредоточивает в своих руках практически все национальные богатства, а к экономической своей мощи идет сознательнее и организованнее. Сознательная организованность, осуществляемая через политические, хозяйственные и другие организации, характерна и для других классов. Но из-за многочисленности класса собственников в предыдущих, докоммунистических экономических формациях и существования там различных противоборствующих форм собственности экономика все же развивалась преимущественно спонтанно – если иметь в виду, конечно, условия нормальные, мирные.

Не удалось избежать подобного и коммунистической экономике, хотя она – в отличие от всех прочих – именно преодоление спонтанности неизменно считала одной из первоочередных задач.

У этой практики есть свое теоретическое обоснование: коммунистические вожди, искренне убежденные в своем знании экономических законов, считали, что могут с научной точностью управлять производством. Точно между тем лишь единственное: они смогли завладеть экономикой, что, как и победа в революции, создавало у них иллюзию, будто все происходящее есть результат их необыкновенной научности.

Уверенные в непогрешимости своих теорий, они и в экономике руководствуются главным образом ими же. Чуть ли не анекдотом стало, как коммунисты сначала сравнивают некую из предполагаемых своих экономических мер с соответствующим положением у Маркса, а потом только берутся претворять ее в жизнь. В Югославии официально заявили, что все планирование пойдет “по Марксу”, хотя сам Маркс ни плановиком, ни вообще специалистом в этом деле никогда не был. На практике ничего не получается “по Марксу”. Однако главное – совесть у вождей чиста и, что еще важнее, насилие и господство в экономике оправданы высокими целями и “научно” обоснованы.

Догматизм в экономике неотделим от коммунистической системы.

Но было бы все же неверным считать подчинение экономики догматическим постулатам важнейшей чертой коммунистической экономической системы – скорее, это ее хроническая болезнь. Именно в экономике – больше, нежели где-то еще, – коммунистические вожди набрались непревзойденного умения либо “приспособить” теорию к своим нуждам, либо, если им это выгодно, вообще от нее отказаться.

Помимо исторической необходимости проводить ускоренную индустриализацию коммунистическая бюрократия вынуждена была еще и строить экономическую систему, обеспечивающую незыблемость ее позиций. Якобы во имя бесклассового общества и уничтожения эксплуатации она создала закрытую систему хозяйствования, экономику, основанную на таких формах собственности, которые только ей дают право на господство и монополию. Сначала объективные причины заставили коммунистов избрать особую – “коллективную” – форму собственности. Но ее укрепление (без учета, совпадает это с нуждами национальной экономики и дальнейшей индустриализации или нет) оборачивается самоцелью и впредь диктуется исключительно классовым, коммунистическим интересом. Узурпация всей экономической деятельности сначала якобы во имя “идеальных” целей, а в дальнейшем для того, чтобы удержать в руках полностью собственность и абсолютное господство, – вот истинная причина масштабных и последовательных политических мер в коммунистической экономике, управления экономикой не с точки зрения органически присущих ей стремлений и возможностей, не на основе потребностей нации, но исключительно исходя из идеологических и эгоистических интересов правящей бюрократии.

В одном из интервью 1956 года Тито признал, что западные экономики также располагают “социалистическими элементами”, но в них, мол, нет “сознательности”. Этим сказано все: именно вследствие “сознательного”, то есть принудительного построения “социализма” в экономике своих стран коммунисты и должны цепко держаться за деспотизм, за сохранение своей собственнической монополии.

Слишком большое, решающее значение, которое коммунисты приписывают “сознательному началу” в процессах развития экономики и общества, вскрывает насильственный характер и собственнические устремления их хозяйственной политики. Будь по-другому, стоило ли бы так настаивать на этом факторе?

Точно так же и радикализм коммунистов при отрицании любой формы собственности, кроме той, которую они считают социалистической, говорит в первую очередь об их необузданных собственнических аппетитах, их неприкрытом властолюбии. От своего радикализма они отказывались или видоизменяли его, как только он переставал их устраивать, с собственной теорией обращались хуже, чем с половой тряпкой. В Югославии, например, колхозы сначала организовывали, а потом распускали (во имя “непогрешимого” “марксизма” и “социализма”), избрав наконец к сегодняшнему дню в этом вопросе некую третью – срединно-туманную позицию. Подобные примеры можно найти в любой коммунистической стране. Однако ликвидация всех, за исключением ими самими насаженной, форм собственности остается неизменной целью коммунистов.

Любая политика выражает волю определенных экономических сил и стремится управлять ими. Даже коммунисты не смогли добиться полного господства над производством. Но они добились постоянного насилия над ним, непрестанного подчинения его своим идеологическим или политическим целям. В этом отличие их политики от всякой другой.

2

Тоталитарным характером собственности, как и слишком значительной, часто преобладающей ролью, которую в экономике играет идеология, можно объяснить и особую ситуацию с производителями в коммунизме. Свобода труда в Советском Союзе была ограничена сразу после революции. Однако полностью ее не уничтожила даже нужда режима в скорейшей индустриализации. Это случилось уже после фактической победы промышленной революции и связанного с ней упрочения позиций нового класса. Закон, карающий за уклонение от нее и фактически покончивший с гарантией свободного выбора работы, был принят в 1940 году. В тот период и после войны наличествовали также чисто рабские формы труда – трудовые лагеря. Границ между ними и фабричным трудом практически не было.

Трудовые лагеря и разного рода “добровольные” трудовые акции являются тяжелейшей, крайней формой несвободного труда. Они могут иметь временный характер, сам же несвободный труд – явление при коммунизме постоянное, в зависимости от потребностей момента более или менее ярко выраженное.

В других коммунистических странах несвободный труд не имел такого размаха и форм организации. Однако абсолютно свободного труда не существует ни в одной из них.

Несвободный труд в коммунистических системах является следствием монопольного владения собственностью на все или почти все национальные ресурсы. Работник поставлен в такое положение, что свой товар – рабочую силу – должен не просто продавать, что является условием его существования, но и продавать на не зависящих от него условиях, без возможности найти другого, лучшего работодателя. Есть один-единственный работодатель – государство, и работнику не остается ничего другого, кроме как принять его условия. Худшее и унизительное для работников проявление раннего капитализма – рынок рабочей силы – разрушен монопольной собственностью нового класса. Но человек труда от этого свободнее не стал.

Работник в коммунистических системах (не исключая принудительных лагерей) – это не античный раб, которого теоретически и практически держали за вещь. Даже величайший мыслитель античности Аристотель считал, что одни рождаются свободными, другие рабами. Выступая за гуманное отношение к рабам и реформу рабовладельческой системы, он тем не менее видел в рабах только орудие производства. Подобное отношение к рабочему, имеющему дело с современной техникой, что требует определенной квалификации и заинтересованности с его стороны, невозможно. Несвободный труд при коммунистической системе отличается от труда в античные и любые другие времена. Он не связан (или связан в очень незначительной мере) с техническим уровнем производства, являясь прежде всего результатом определенной политики и отношений собственности.

Между тем современная техника, нуждающаяся во все более “свободном” рабочем, находится в латентном – то усиливающемся, то ослабевающем – противоречии с несвободными формами труда, монополией на собственность и коммунистическим политическим тоталитаризмом.

Рабочий при коммунизме формально свободен, но степень его свободы весьма ограничена. Коммунизм вообще известен тем, что формально он свободу не ограничивает. Он делает это фактически. Что в полной мере касается труда и рабочей силы.

В обществе, где все материальные ресурсы находятся в руках одной группы, рабочая сила тоже не может быть свободной. И она – окольно – есть собственность все той же группы. Хотя все же и не полностью, ибо каждый трудящийся – индивидуум, он сам распоряжается своей рабочей силой, которая (абстрактно и в целом) является фактором всего общественного производства. Новый класс собственников использует эту рабочую силу, распоряжается ею почти в той же мере и тем же способом, как и другими национальными ресурсами и элементами производства.

Поэтому государство, вернее – партийная бюрократия, смогло сохранить привилегию на регламентирование условий труда, стоимости найма и тому подобное. Монопольно владея материальными ресурсами, осуществляя одновременно диктатуру политическую, она и обрела право диктовать, на каких и в каких условиях люди будут трудиться.

Таким образом, для бюрократии существует лишь абстрактная рабочая сила, рабочие как фактор производства. Условия на отдельных заводах и фабриках, в отдельных отраслях, увязывание заработков трудящихся с прибылью предприятий – всего этого для бюрократии по сей день не существует, да и не может существовать.

При подобном сосредоточении собственности в одних руках результаты общественного производства, его ценность и значимость становятся такому собственнику в конечном счете безразличны. Поэтому и к заработкам, и к условиям труда подход как к некой абстрактной рабочей силе – обезличенной, сведенной к квалификационным тарифам и ставкам. Конкретные результаты деятельности предприятий и отраслей не значат в этом случае ничего или значат крайне мало. Это верно как общее правило, из которого – в зависимости от условий и потребностей – могут и должны быть исключения. Такая постановка дела неизбежно ведет к незаинтересованности конкретных производителей, то есть работников определенных отраслей и предприятий, а вместе с этим – к падению качества продукции, потерям техники и прочих ценностей. Коммунисты, неуклонно ратуя за повышение производительности труда отдельных работников, оставляют без внимания эффективность использования рабочей силы в целом.

При подобной системе возникает необходимость непрестанного стимулирования. Незаинтересованного работника побуждают к труду всевозможными премиями и наградами. Не изменяя самой системы, оставаясь монополистами в отношении собственности и власти, они, впрочем, не в состоянии обеспечить стабильного уровня заинтересованности ни конкретных работников, ни, что уж и говорить, трудящихся в целом.

Даже серьезные попытки дать рабочим долю в прибылях, предпринятые в Югославии, а ныне характерные для всей Восточной Европы, быстро кончаются тем, что бюрократия под предлогом борьбы с инфляцией и “рационализации” капиталовложений прибирает “излишки” к рукам. Трудящимся остаются чисто символические суммы и право через партийную или профсоюзную организацию, то есть через ту же бюрократию, вносить предложения о том, как потратить эти крохи. Лишенные права на забастовки и распоряжение собственностью, рабочие не смогли получить и серьезной возможности реально участвовать в распределении прибылей. Оказалось, что все эти права тесно связаны как между собой, так и с проблемой политических свобод, отдельно, изолированно друг от друга осуществляться они не могут.

При такой системе невозможны свободные профсоюзы, а забастовки – явление исключительное, крайняя мера, взрыв недовольства трудящихся (Восточная Германия, 1953 г., Познань, 1956 г.).

Отсутствие возможностей для проведения забастовок коммунисты объясняют тем, что рабочий класс якобы находится у власти и опосредованно – через “свое” государство – является собственником средств производства: таким образом, мол, забастовки были бы направлены против него самого. Наивно, конечно, но тем не менее такой резон опирается на отсутствие частной собственности, и факт, что настоящий собственник, как мы знаем, скрыт под маской коллективности и формально неопределен.

Основная же причина невозможности забастовок в том, что владелец собственности, единый во всех лицах, располагает всеми ресурсами и, главное, рабочей силой; любая эффективная акция против него, если она не носит всеобщего характера, трудноосуществима. Забастовка на одном или нескольких предприятиях – даже если предположить, что тотальная диктатура ее допустит, – серьезной угрозы этому собственнику не создаст, ибо собственность его не столько в данных конкретных предприятиях, сколько в производстве целиком. Этого хозяина потеря нескольких предприятий не заденет, тем более что потерю производители, то есть все общество, должны будут ему возместить. А раз так, то забастовки для коммунистов – проблема скорее политическая, нежели экономическая.

Отдельные забастовки практически невозможны и бесперспективны, для всеобщих же нет политических условий. Все же в исключительных ситуациях дело доходит и до забастовок. Отдельные забастовки тогда, как правило, перерастают во всеобщие, приобретая ярко выраженный политический характер.

К тому же коммунистические режимы ведут борьбу с возможным недовольством, непрестанно раскалывая рабочий класс путем выдвижения из его рядов освобожденных руководителей. Последние “просвещают”, “идейно закаляют” и “направляют” трудящихся.

Профсоюзные и другие профессиональные организации по духу своему и задачам, которые перед ними ставятся, только и могут, что быть верными помощниками единственного обладателя собственности – властвующей политической олигархии. Этим и определяют для них “главные направления”: способствовать “строительству социализма”, то есть обеспечивать подъем производства, а также распространять среди рабочих иллюзии и верноподданнические настроения. Единственным заметным их плюсом следует считать деятельность по повышению культурного уровня трудовых слоев.

Рабочие организации при коммунистических системах на деле являются работодательскими “желтыми” организациями особого толка. Определение “особого толка” необходимо, так как работодатель является одновременно и самой властью, и носителем господствующей идеологии. В иных системах эти функции чаще всего разделены, так что трудящиеся могут если уж не опереться на одну из них, то во всяком случае обратить себе на пользу раздоры и трения, между ними возникающие.

Вовсе не случайно рабочий класс – “основная головная боль” режима. Объяснение следует искать не в идейных, гуманитарных или подобных этим причинах, а в том, что именно на рабочем классе держится производство, от которого зависит и возвышение, и в конечном счете само существование нового класса.

3

Несмотря на закрепощенность труда и отсутствие свободных рабочих организаций, границы эксплуатации существуют и при коммунистических режимах. Их исследование могло бы стать предметом более глубокого и конкретного анализа. Остановимся лишь на самом существенном.

Помимо крайне подвижных политических причин, каковой, например, является страх перед возмущением трудящихся, существуют и четкие границы эксплуатации: те ее формы и масштабы, что стали слишком дорогостоящими для самой системы, рано или поздно подлежат упразднению, сокращению.

Так, в Советском Союзе указом от 25 апреля 1956 года было отменено уголовное преследование работников, связанное с опозданием или уходом с работы. Были ликвидированы и многие трудовые лагеря, где люди, которых режим бросил туда для пополнения армии грубой рабсилы, практически полностью смешались с заключенными по политическим мотивам. Рабочая сила благодаря такой мере абсолютно свободной не стала: сохранялось еще множество иных ограничений, но все же это был самый крупный положительный сдвиг после Сталина.

Рабский принудительный труд не только создавал режиму политические трудности, но и становился слишком дорогостоящим. С появлением в СССР более сложной техники цена такого труда оказалась слишком высока. Подневольный рабочий, как бы мало ни тратилось на поддержание его существования, при наличии многочисленной администрации, необходимой для принуждения его к труду, стоит больше, чем может произвести. Тем самым его труд теряет смысл и упраздняется.

Современное производство ставит и другие границы эксплуатации: изнуренный работник на современной машине не дает нужного результата. То же самое с гигиеническими, культурными и другими требованиями.

Но в коммунистических системах наряду с границами эксплуатации существуют и границы свободы рабочей силы, что обусловлено природой власти и собственности Пока последние остаются без изменения, рабочая сила не может стать свободной, она продолжает оставаться объектом более или менее интенсивного экономического и административного принуждения.

Вместе с тем коммунистический режим, подстегиваемый нуждами производства, может регулировать условия труда и положение работников путем быстрого принятия крупномасштабных социальных мер: регулирует продолжительность рабочего времени, права на отдых, социальное обеспечение, образование, условия женского и детского труда. Многие из этих мер так и остаются на бумаге, но немало и безусловно положительных.

Тенденция к регулированию производственных отношений, порядку и спокойствию на производстве есть величина для коммунизма постоянная. “Единоколлективный” собственник решает проблему рабочей силы в целом. Ни в чем, а особенно в этом вопросе, такая собственность не терпит “анархии”. Как и любой другой элемент производства, рабочая сила должна пребывать “в полном порядке”. Жизненные интересы работников при этом второстепенны и несущественны.

Столь превозносимая полная занятость в коммунистических системах при ближайшем рассмотрении являет целый ряд болевых точек.

Как только все материальные богатства сосредоточиваются в одних руках, возникает необходимость планирования – в том числе и потребности в рабочей силе. Политические интересы неизбежно приводят к отставанию ряда отраслей, кое-как существующих за счет процветающих собратьев. Этим прикрывается фактическая безработица. При свободе производственных отраслей и отсутствии со стороны режима искусственной поддержки одних отраслей за счет других безработица появилась бы незамедлительно. Более тесные связи с мировым рынком сделали бы этот процесс еще более масштабным и очевидным.

Полная занятость, таким образом, это не следствие коммунистического “социализма”, а определенная экономическая политика, которую в конечном счете характеризуют дисгармония и низкая производительность труда. Подобная “полная занятость” являет не силу, а слабость такой экономики. В Югославии, например, рабочих не хватало до тех пор, пока страна не перешла к более экономичному производству. Тотчас же возникла безработица, которая, будь производство действительно экономичным, могла бы иметь даже больший масштаб.

Полная занятость в коммунистических системах прикрывает безработицу. Всеобщая бедность делает незаметной безработицу части населения точно так же, как фантастический прогресс отдельных отраслей прикрывает отставание остальных.

Подобным способом такая собственность и такая власть предотвращают хозяйственный крах, но не спасают от хронического кризиса экономики. Монополия на собственность дает возможность маневрировать, дабы избежать краха, однако эгоистические интересы нового класса и идеологический характер экономики не позволяют вести здоровое, сбалансированное хозяйство.

4

Маркс не был первым, кто представлял себе экономику будущего как плановую. Но он первым или одним из первых заметил, что современная экономика неизбежно тяготеет к планированию хотя бы потому, что, помимо общественных причин, которые ее могут к этому подтолкнуть, основывается на научной технологии. Монополии первыми вступили на путь планирования в гигантских национальных и международных масштабах. Сегодня планирование – всеобщее явление, существенный элемент экономической политики большинства правительств, хотя и имеет различный характер в развитых и слаборазвитых странах. Планирование является следствием определенного уровня производства и изменений социальных, международных и других условий – без особой связи с чьей-то теорией, особенно с теорией Маркса, построенной на материале общественно-экономических отношений гораздо более низкого уровня.

Советский Союз был первой страной, начавшей планирование в общенациональном масштабе под руководством марксистов, которые и связали планирование с СССР и марксизмом. В действительности же учение Маркса, ставшее идейной основой революции в России, сделалось позже прикрытием действий советских вождей, имея с ними не больше общего, чем Нагорная проповедь с инквизицией.

Все приведенные уже выше исторические и иные причины, лежащие в основе советского планирования, были затем подкреплены соответствующими теориями, среди которых теория Маркса была самой близкой и приемлемой, учитывая, помимо прочего, социальную базу и историю коммунистического движения.

Опираясь в принципе на Маркса, коммунистическое планирование вместе с тем имеет более глубокий идейный и материальный фон. Как еще, если не планово, можно управлять экономикой, перешедшей или переходящей в руки единого владельца? И как без планирования вкладывать в быстрейшую индустриализацию столь огромные средства? Чтобы стать идеалом, надо сначала сделаться необходимостью. Так и с коммунистическим планированием. Оно сориентировано прежде всего на создание отраслей, обеспечивающих упрочение режима. Это общее правило, так как в каждой коммунистической стране, особенно самостоятельной по отношению к Москве, свои особенности и отклонения. Но в общих чертах это правило применимо для всех них.

Понятно, что развитие национальной экономики в целом имеет важное значение для крепости режима, а прогресс одного направления производства невозможно полностью и надолго отделить от других. Но центр тяжести планирования в любой коммунистической системе всегда на отраслях, имеющих решающее значение для политической стабильности режима. И в первую очередь тех, что обеспечивают мощь, роль и привилегии бюрократии. Они одновременно укрепляют режим в международном плане и способствуют дальнейшей индустриализации. До сих пор такими отраслями, как закон, были тяжелая и военная промышленность. Но, естественно, в отдельных странах возможны варианты. Сегодня на первый план – особенно в Советском Союзе – выходит атомная энергетика: скорее по военным и внешнеполитическим, чем каким-либо другим соображениям.

Вышеозначенным целям подчинено все. Из-за этого многие отрасли отстают и работают неэффективно, возникают неизбежная несбалансированность и различные перекосы, а высокая затратность производства и хроническая инфляция становятся постоянным явлением. По данным Андре Филипа, капиталовложения в тяжелую индустрию выросли в СССР с 53,3% общих капиталовложений в 1954 году до 60% в 1955 году. В тяжелую промышленность вкладывается 21% чистого национального дохода, несмотря на то, что она дает лишь 7,4% роста дохода на душу населения, из чего 6,4% – за счет расширения производства.

Понятно, что в таких условиях уровень жизни менее всего волнует новых хозяев, хотя, как известно, в соответствии с Марксом, люди – первейший фактор производства. Как считает лейборист Крэнкшоун, в Советском Союзе люди с заработной платой ниже 600 рублей в месяц должны вести отчаянную борьбу за выживание. Гарри Шварц, американский публицист, оценивает количество рабочих, получающих менее 300 рублей в месяц, примерно в 8 миллионов1. Лейбористская “Трибюн”, из которой я взял эти данные, добавляет: именно поэтому, а вовсе не ради достижения равенства, столько женщин заняты на тяжелых работах. Недавнее увеличение зарплат в СССР примерно на 30% касалось именно этих низших категорий.

Так обстоит дело в Советском Союзе. Ненамного отличается ситуация и в других коммунистических странах, даже в таких, которые, как, например, Чехословакия, обладают развитой технической базой. Югославия, бывшая когда-то экспортером сельскохозяйственной продукции, сегодня ее импортирует. По официальным данным, уровень жизни рабочих и служащих сегодня ниже, чем перед войной, когда Югославия находилась в числе слаборазвитых капиталистических стран.

Идеологические и политические мотивы в большей степени, чем интересы национальной экономики как единого целого, являются движущей силой коммунистического планирования. Именно эти мотивы являются доминирующими каждый раз, когда режим должен выбирать между экономическим прогрессом, уровнем жизни нации и своими политическими классовыми интересами.

Подобное планирование и тоталитарная диктатура дополняют друг друга. Идейные соображения побуждают коммунистов делать большие вложения в определенные отрасли. На эти-то отрасли и направлено целиком планирование. Это приводит к глубоким деформациям, которые не могут быть оплачены доходами от использования “национализированных” богатств капиталистов и крупных помещиков и покрываются в основном низким уровнем оплаты труда рабочих и ограблением крестьян путем принудительного откупа.

Можно возразить, что, если бы Советский Союз не проводил такого планирования, связанного с форсированием тяжелой промышленности, он вступил бы во вторую мировую войну невооруженным и оказался легкой добычей гитлеровских агрессоров. Это не совсем точно. Ведь сила государства не только в танках и пушках. Не преследуй Сталин определенных – империалистических – целей во внешней и не сделай он тотальное угнетение содержанием своей внутренней политики, не сложилось бы и ситуации, в которой его страна оказалась один на один с захватчиком.

Впрочем, подобные праздные рассуждения могут продолжаться до бесконечности.

Одно можно утверждать определенно: для развития военной промышленности не был необходим именно такой – идеологизированный – метод планирования и развития экономики. Подобное планирование вызывалось потребностями власть имущих быть внешне и внутренне независимыми от других сил, причем сами по себе нужды обороны носили характер сопутствующего, хотя и неизбежного фактора. Советский Союз мог бы располагать тем же количеством оружия, а свое планирование строить по-другому. Но в этом случае он вынужден был бы пойти на более тесные связи с иностранными рынками, что означает и зависимость от них, и иной курс внешней политики. В условиях сегодняшнего переплетения мировых интересов, когда войны принимают всеобщий характер, масло почти так же важно для войны, как пушки. Это подтвердилось на примере СССР: продовольственная помощь из США была ему почти так же полезна, как оружие.

Похожая картина и в сельском хозяйстве. В современных условиях прогрессивное сельское хозяйство опирается на индустриализацию, на промышленность. Вместе с тем оно не обеспечивает внешней независимости коммунистического режима, создавая внутреннюю зависимость от крестьян, пусть и объединенных в свободные кооперативы. Поэтому на первом месте была сталь (при обреченных на низкую производительность колхозах) – вместо экономического прогресса планировалась политическая мощь.

Таким образом, советское, коммунистическое планирование – это планирование особого сорта. Его породили не технический уровень производства и “социалистическая” сознательность инициаторов, а определенные исторические условия и особый тип власти и собственности. Сегодня время других факторов, в том числе технических, но и перечисленные по-прежнему активны. Это нужно иметь в виду, чтобы понять характер планирования и возможности коммунистической экономики.

Результаты такой экономики и такого планирования различны.

Концентрация всех средств в одних руках и определенный курс в управлении ими дают вершителям власти возможность добиться необычайно быстрого прогресса отдельных отраслей. Некоторые результаты, достигнутые СССР, поразили мир. Однако отставание в других направлениях делает прогресс первых неоправданным с экономической точки зрения.

Вспомним: отсталая царская Россия вышла на второе место в мире по достижениям в важнейших отраслях производства. Она стала самой грозной в мире сухопутной силой. Вырос мощный рабочий класс, широкий слой технической интеллигенции, была создана материальная база для выпуска товаров широкого потребления.

Но это не ослабило диктатуру, и нет оснований считать, что уровень жизни мог вырасти в соответствии с экономическими возможностями.

Отношения собственности и политические интересы, для которых план являлся лишь средством, делали одинаково невозможными как ощутимое ослабление диктатуры, так и повышение жизненного уровня народа. Исключительная монополия некой группы в экономике и политике, планирование с позиций укрепления ее могущества внутри и за пределами страны, что неизбежно сопровождается чрезмерным разрастанием как самой этой группы, так и ее привилегий, постоянно уводят на второй план заботу о повышении уровня жизни трудящихся и гармоничном экономическом развитии. А главная причина тут – несвобода.

Свобода в коммунистических системах стала и жизненно важной экономической проблемой.

5

Коммунистическая плановая экономика таит в себе анархию особого рода. Несмотря на планирование, можно смело сказать, что речь идет о самой затратной экономике в истории человеческого общества. Это, вероятно, покажется странным, особенно если принять во внимание относительно быстрое развитие отдельных отраслей, да и всего хозяйства в целом. Но такое утверждение не беспочвенно.

Даже в случае если бы группа, стоящая у власти, не руководила всем на свете, в том числе экономикой, исходя из своих узких собственнических и идейных побуждений, фантастических, не поддающихся учету потерь не удалось бы избежать. В состоянии ли одни и те же люди, даже отказавшись частично от взгляда на любое явление с высот своего могущества, бережливо и эффективно управлять сложной современной экономикой, где несмотря на самые совершенные планы) постоянно возникают и активно действуют различные, часто противоположно направленные внутренние и внешние тенденции?

Отсутствие не только критики, но и сколь-либо серьезного влияния, “подсказки” со стороны неизбежно приводит к застою и бессмысленным потерям.

Этих потерь – при политическом и экономическом всевластии, не считающемся с затратами в рамках экономики как единого целого, – при всем желании избежать невозможно. Во что обходится нации пренебрежительное отношение к сельскому хозяйству, вызванное суеверным страхом коммунистов перед крестьянством и раздутыми капиталовложениями в тяжелую промышленность? Сколько стоят замороженные капиталы, вложенные в непродуктивные отрасли? А пренебрежение к нуждам транспорта? А низкие зарплаты, провоцирующие безделье и брак? А некачественная продукция? Нет той расходной книги и нет бухгалтера, который бы все это подсчитал.

Махнув рукой даже на собственную теорию, коммунистические вожди ни к чему не относятся так субъективно, как к экономике. А ведь именно этой сфере более всего противопоказан волюнтаризм. Коммунистическое руководство при всем желании (вдруг бы таковое обнаружилось) не способно учитывать объективные интересы экономики в целом. В любой отдельный момент оно, исходя из политических соображений, объявляет что-то “жизненно важным”, “ключевым”, “решающим” (для него, возможно, на самом деле так), и ничто не мешает ему реализировать намеченное, ибо боязнь потерять власть и собственность отсутствует.

Время от времени, когда дело стопорится или огромные потери становятся очевидными, вожди решаются на критику и самокритику, “делают выводы”. Хрущев критикует сельскохозяйственную политику Сталина, Тито – собственный режим за непомерные капиталовложения и растраченные миллиарды. Суть же остается неизменной. Те же люди практически теми же методами управляют той же системой, пока снова не появятся “дыры” и “искривления”. Потерянных богатств не вернуть, но режим и партия за это не отвечают. Они “учли” ошибки и “исправят” их. Сказка про белого бычка, одним словом…

Ни один из коммунистических руководителей не был наказан за бездарно разбазаренные баснословные средства, зато многие были свергнуты за “идеологические отклонения”.

Гигантские по размерам хищения и растраты при коммунистических системах неотвратимы. Все запускают руку в “народное добро” – не по нужде, а просто потому, что оно как бы ничье. Ценности как бы перестают быть таковыми, что создает благоприятную атмосферу для краж и разбазаривания. В одной только Югославии в 1954 году было раскрыто более 20 тысяч случаев хищения “общественного имущества”. Коммунистические лидеры, распоряжаясь национальным достоянием как своей собственностью, вместе с тем растрачивают ее как чужую. Такова природа собственности, власти, системы.

6

Самая же крупная растрата – разбазаривание человеческого труда – остается невидимой.

Вялый, непроизводительный труд миллионов незаинтересованных людей, исключение возможности всякой деятельности, на которой висит ярлык “несоциалистической” – даже при отсутствии эксплуатации, – вот те не поддающиеся учету, незримые и сверхгигантские растраты, избежать которых не мог ни один коммунистический режим. Считая себя сторонниками принятой Марксом теории Смита, по которой труд – творец стоимости, их лидеры как раз о труде и рабочей силе пекутся менее всего, растрачивая их как нечто, лишенное всякой ценности, в любом случае – восполнимое.

Фатальный страх коммунистов перед “реставрацией капитализма”, экономические меры, диктуемые идеологическим, узкоклассовым интересом, наносят нации великий материальный урон, тормозят ее развитие.

Отмирают целые направления трудовой деятельности людей, ибо государство не в состоянии оказать поддержку их существованию и развитию; лишь “государственное” признается социалистическим. Прямо как в поговорке: “Сам не ест и другому не дает”.

Каким образом и до каких пор нация может выносить такое? Не близится ли момент, когда сама индустриализация, поначалу нуждавшаяся в коммунистах, развиваясь, будет способствовать упразднению их власти, их формы собственности?

Огромные средства тратятся впустую и по причине изолированности коммунистических экономик.

Любая коммунистическая экономика являет собой, по сути, автаркию. И тут причины кроются в характере власти и собственности. Ни одному коммунистическому государству, включая Югославию, которую конфликт с Москвой вынудил расширить взаимодействие с некоммунистическими странами, не удалось во внешнеэкономических связях пойти дальше традиционного товарообмена. Совместное плановое производство в содружестве с другими странами и в достаточно крупных масштабах так и не было осуществлено.

Коммунистическому планированию изначально нет дела до потребностей мирового рынка и производства в других странах. Частично по этой причине, частично в ослеплении идейными и подобными им соображениями коммунистические правительства не слишком пекутся и о создании благоприятных естественных условий развития производства. Предприятия часто сооружаются без достаточной сырьевой базы, почти никогда не берется в расчет мировой уровень цен и себестоимость отдельных образцов продукции. Какая-то продукция обходится производителю в несколько раз дороже, чем в других странах, в то время как отрасль, которой по силам превзойти средний мировой уровень продуктивности и получить возможность конкурировать на мировом рынке, перебивается с хлеба на воду. Новые отрасли создаются невзирая на то, что мировой рынок буквально забит продукцией, которую они выпускают. И все это оплачивает трудовой народ: ведь олигархам необходима независимость.

Вот одна сторона проблемы, общая для всех коммунистических режимов.

Другая – это бессмысленная гонка “ведущей социалистической державы”, Советского Союза, за наиболее развитыми странами, стремление “догнать и перегнать”. Сколько это стоит? И куда ведет?

Вероятно, в одной или даже в ряде важнейших отраслей Советский Союз и мог бы догнать развитые страны. При колоссальных трудозатратах, низком внутреннем уровне оплаты труда и ценой отставания других отраслей это, может быть, и достижимо. Но насколько экономически оправданно, каких лишений и напряжения сил будет стоить нации – уже другой вопрос.

Подобные планы агрессивны сами по себе. Что должна думать другая сторона: каковы цели советского правительства, которое, невзирая на низкий уровень жизни в стране, стремится занять первое место по выпуску стали и добыче нефти? Что остается от “мирного сосуществования” и “миролюбивого сотрудничества”, если они складываются из состязания в тяжелой промышленности и весьма скромного товарообмена? Что остается от сотрудничества, если коммунистические экономики развиваются замкнуто, а на мировую арену выходят преимущественно по идеологическим соображениям?

Такие планы и отношения, впустую растрачивающие свои собственные и мировые ресурсы рабочей силы и иные богатства, не оправданы с любой точки зрения, кроме, естественно, точки зрения коммунистической олигархии. Технический прогресс и меняющиеся жизненные потребности выносят на поверхность то одну, то другую отрасль не только в национальных, но и в мировых масштабах. Что, если через 50 лет сталь и нефть потеряют свое сегодняшее значение? Об этом, как и о многом другом, коммунистические вожди не задумываются.

Степень взаимодействия коммунистических экономик, прежде всего советской, с внешним миром, стремление углубить эти отношения намного отстают от реальных технических и прочих возможностей. Уже нынешний уровень допускает гораздо более широкое сотрудничество с мировым сообществом. С другой стороны, если для сравнения брать развитие техники, то гораздо более доступным делают такой “выход в свет” идеология и политика.

Неиспользование возможностей для сотрудничества с другими странами, форсирование контактов с внешним миром под знаком идеологии и подобных факторов – все это естественные следствия монопольного положения коммунистов в экономике и их стремления удержать власть. Такова природа системы.

Ленин был во многом прав, повторяя, что политика – это “концентрированная экономика”. В коммунистической системе все как бы поставлено с ног на голову: экономика превратилась в концентрированную политику, роль политики в ней является определяющей.

Изолированность от мирового рынка, “коронация” монаршей волей Сталина собственного “мирового”, “социалистического”, рынка, за который и нынешние советские руководители стоят горой и который является лишь иным выражением автаркичности экономики коммунистического блока, – одна из наиболее важных, если не самая важная причина международной напряженности, а также растранжиривания ресурсов в мировых масштабах.

Монополия на собственность, устаревшие способы производства – неважно, кем применяемые и какие именно, – уже приходят в противоречие с мировыми экономическими потребностями. Свобода и собственность выросли в мировую проблему.

Нет сомнения, что ликвидация частной, капиталистической собственности в отсталых коммунистических государствах сделала возможным быстрый, хотя и дисгармоничный экономический прогресс. Возникли государства необычайно крепкие физически, выносливые, полные свежих сил. Их ведет класс, самоуверенный и фанатичный, который только что вкусил сладость обладания властью и собственностью. Но все это ни в коей мере не решило (и не может при возникших формах собственности и власти решить) ни один из вопросов, поставленных классическим социализмом XIX века или даже Лениным, а еще менее в состоянии обеспечить экономическое развитие, свободное от внутренних проблем и потрясений.

Впрочем, это уже отдельный вопрос.

Коммунистическая экономическая система, сильная концентрацией сил в единых руках, привлекательная своей новизной и быстрыми, хотя и односторонними, успехами, являет глубокие трещины и слабости с того самого момента, когда ее уклад полностью воцарился в обществе. Сохраняя по-прежнему немалый потенциал, она тем не менее уже входит в зону проблем. Ее будущее все неопределеннее, ей и в дальнейшем предстоит ожесточенная внутренняя и внешняя борьба за выживание.

1 Имеются в виду, естественно, размеры зарплат до денежной реформы 1961 г., т. е. – 60 и 30 рублей в нынешнем исчислении. – Прим. пер.

НАСИЛИЕ НАД ДУХОМ

1

Насилие над человеческим духом, к которому коммунисты, добившись власти, прибегают с циничной утонченностью, лишь отчасти берет начало в марксистской философии – если нечто такое существует. Коммунистический материализм, вероятно, наиболее нетерпимое мировоззрение, что одно это толкает его апологетов на погромные действия в отношении любой “несовпадающей” точки зрения. Вместе с тем не будь упомянутое мировоззрение связано с определенными формами власти и собственности, им нельзя было бы объяснить всю чудовищность методов истязания и умерщвления человеческой мысли.

Всякая идеология, как и всякое мнение, стремится выглядеть и преподносит себя единственно правильной, безупречной. Такова природа мышления человека.

Склонность Маркса и Энгельса к исключительности особенно отчетливо выразилась не столько в идее, ими провозглашенной, сколько в способе, каким эта идея утверждалась. Уже они взяли за правило отрицать любые научные и “прогрессивно-социалистические” достоинства своих современников. При этом возможность серьезной дискуссии и углубленного анализа блокировалась, как правило, ярлыком “буржуазная наука”.

Ахиллесовой пятой, подтверждением изначальной узости и исключительности взглядов Маркса и Энгельса (что и сделалось впоследствии питательной средой для идейной нетерпимости коммунизма) было категорическое нежелание отделять политические пристрастия современных им ученых, мыслителей или художников от действительной научно-интеллектуальной либо эстетической значимости их трудов, их произведений. Ты в стане противников – что ж, пеняй на себя: любой отзыв о тебе (и объективный) будет воспринят в штыки, тебя ждет забвение.

Лишь в какой-то мере такая позиция может оправдываться мощным сопротивлением, с которым уже в самом начале столкнулся “призрак коммунизма”.

Обостренная нетерпимость “основоположников” к инакомыслию проистекала из глубин их учения: уверовав, что звезда философии закатилась, они тем более не считали возможным рождение чего-либо нового и достойного внимания, если это “что-то” не опиралось на их теорию. Атмосфера эпохи, “преклонившей колена” перед наукой, а также нужды социалистического движения привели Маркса и Энгельса к восприятию любого явления, “неважного” для них лично (не содействующего движению), мало что значащим и объективно, то есть вне зависимости от движения.

Озабоченные “принципиальным” размежеванием в собственных рядах, они обошли практически полным молчанием творчество наиболее выдающихся деятелей своего времени.

В их трудах нет и упоминания о таком, например, значительном философе, как Шопенгауэр, об эстетике Тэна или о блестящих современных им литераторах и живописцах. Даже о тех, кого увлекли идейные и социальные перспективы, ими начертанные. Для методов, которыми Маркс и Энгельс сводили счеты со своими противниками в социалистическом движении, характерны жесткость и нетерпимость, что, впрочем, ненамного превышало “нормы”, установленные уже прежними революционерами, решавшими те же задачи. Можно оспаривать вклад Прудона в социологическую науку, но то, что он необычайно много сделал для развития социализма и социальной борьбы, особенно во Франции, сомнению не подлежит. То же самое касается Бакунина. Оспаривая в “Нищете философии” идеи Прудона, Маркс презрительно отказал последнему вообще в какой бы то ни было значимости. Подобным образом Маркс и Энгельс поступили и с немецким социалистом Лассалем, с другими оппонентами из рядов своего движения.

С другой стороны, они были способны и на весьма точные оценки крупных духовных явлений своего времени: одними из первых, например они согласились с Дарвином, глубоко проникали в непреходящую ценность наследия прошлых веков – античности и Ренессанса, из которых выросла европейская культура. В социологии опирались на английскую политэкономию (Смит, Рикардо), в философии – на немецкую классическую философию (Кант, Гегель), в теориях развития общества – на французский социализм, точнее на его направления после Французской революции. Все это были вершины научной, духовной и социальной мысли, формировавшие прогрессивно-демократический климат Европы, мира в целом.

Развитию коммунизма присуща и логика и последовательность.

Если сравнивать Маркса и Ленина, то первый – в большей мере человек науки – отличался и более высокой степенью объективности. Ленин – это прежде всего великий революционер, сформировавшийся в условиях самодержавия, полуколониального русского капитализма и драки международных монополий за сферы влияния.

Опираясь на Маркса, Ленин пришел к выводу, что материализм, если его рассматривать сквозь призму всемирной истории, занимал, как правило, позиции прогрессивные, а идеализм – реакционные. Вывод, надо сказать, не только односторонний, а стало быть – неточный, но и содействующий усугублению исключительности, и без того свойственной теории Маркса. Справедливости ради, следует признать, что первопричина здесь в недостаточно глубоком знании истории философии. Когда Ленин в 1908 году писал свой “Материализм и эмпириокритицизм”, в нужной мере он еще не был знаком ни с одним из великих философов античности или новейшего времени. Стремясь побыстрее расправиться с противниками, чьи воззрения препятствовали развитию его партии, он попросту отбрасывал все, что не совпадало с революционными взглядами Маркса. Любое противоречие классическому марксизму было для него априори ошибкой, безделицей, лишенной всяких достоинств.

Так что в этом смысле его труды – образец страстной, логичной и убедительной догматики.

Ощутив, что материализм в истории всегда практически являлся идеологией революционных, мятежных социальных движений, Ленин остановился на одностороннем выводе, что материализм и в принципе (в том числе применительно к изучению законов развития человеческого мышления) прогрессивен, а идеализм – реакционен. Пойдя далее, Ленин смешал форму и метод с содержанием и степенью научности любого открытия. Сам факт, что кто-то придерживается идеалистических взглядов, был ему достаточен для полного забвения как реальных заслуг человека, так и его вклада в науку. Политическую нетерпимость к собственным противникам он распространил на всю историю человеческой мысли.

Британский философ Бертран Рассел, с симпатией встретивший Октябрьскую революцию, уже в 1920 году точно выявил квинтэссенцию ленинского, то есть коммунистического догматизма:

“Существует между тем иной аспект большевизма, к которому у меня есть принципиальные возражения. Большевизм – это не только политическая доктрина; он еще и религия – со стройной догмой и ангажированными священными книгами. Желая доказать что-то, Ленин при малейшей возможности цитирует тексты Маркса и Энгельса. Настоящий коммунист – это не человек, лишь разделяющий убеждение, что земля и капитал должны быть общей собственностью, а вся произведенная продукция распределена по возможности справедливее. Это и человек, принимающий известное число готовых догматических постулатов (таких, как философский материализм, например), которые в принципе могут соответствовать истине, но с научной точки зрения бесспорно доказанной истиной не являются. В мире уже со времен Возрождения отказались считать бесспорным то, что объективно дает повод для сомнения; принят подход с позиций конструктивного и плодотворного скептицизма, представляющий собой взгляд науки. Убежден, что научный подход архиважен для человечества. Если бы некая более справедливая экономическая система могла быть создана ценой отказа от свободного исследования и возвращения в интеллектуальную темницу средневековья, я счел бы такую цену слишком высокой. Впрочем, нельзя отрицать, что догматизм на какое-то короткое время способен содействовать борьбе”.

Но так было во времена Ленина.

Не обладая ленинскими знаниями и глубиной мысли, Сталин далее “развил” его теорию.

Внимательный исследователь открыл бы, что этот человек, которого Хрущев по сей день держит за “первейшего марксиста” своего времени, не прочел даже “Капитала”, самого что ни на есть основополагающего произведения марксизма. Практик до мозга костей и одновременно крайний догматик, он, строя свой “социализм”, не нуждался в экономических разработках Маркса. Не узнал он ближе и ни одного философа, Гегеля же отрекомендовал “дохлым псом” и целиком свел его к “реакции прусского абсолютизма на Французскую революцию”.

Вместе с тем он отлично знал Ленина, постоянно искал в нем опору – чаще даже, чем сам Ленин в Марксе. Сталин и других писателей цитировал по Ленину. Единственно, в чем он разбирался солиднее, была политическая история, особенно русская, к сильным его сторонам относится и великолепная память.

Большего Сталину для его амплуа не требовалось. Все, несовпадавшее с его желаниями и пониманием, все, выходившее за их рамки, он объявлял “враждебным” и запрещал.

Эти три личности – Маркс, Ленин, Сталин – разнятся не только как люди, стилистика у них тоже разная.

В революционере Марксе было что-то от традиционного добряка-профессора, стиль в том числе – бароккно-живописующий, раскрепощенный, полный олимпийского остроумия. Ленин – как бы сама революция; стиль его искрометен, остр, логичен. Сталин собственное могущество считал воплощением и пределом людских чаяний, а собственную мысль – вершиной доступного человеческому мышлению. Его стиль бесцветен, монотонен, но, однако, в упрощенной своей логичности и догматичности – убедителен как для “посвященных”, так и для простых смертных. Простота эта сродни лапидарности текстов отцов церкви, что объясняется не столько богословской юностью Сталина, сколько с зеркальной точностью отраженными в нем примитивизмом условий и полной “задогматизированностью” коммунистического мышления.

Нет в сталинских наследниках суровой внутренней гармонии, присущей “вождю народов”, его догматической силы, убежденности. Посредственности во всем, они обладают предельно обостренным чувством реальности. Неспособные строить новые системы, выдвигать незатасканные идеи, они зато еще как способны (именно благодаря развитому “бюрократическому инстинкту”, т. е. обостренному нюху на жизненную реальность) преградить новому дорогу или, что тоже вполне годится, вообще удушить его.

Так выглядит эволюция догматики и исключительности в коммунистической идеологии. “Дальнейшее развитие марксизма” с упрочением нового класса привело, таким образом, к господству не только единственной идеологической схемы, но и образа мыслей одного человека группы олигархов), а с этим – к духовному упадку и оскудению самой идеологии. Одновременно росла нетерпимость к любым иным концепциям, к человеческой мысли вообще. Сила воздействия этой идеологии и ее относительная жизненность обратно пропорциональны “физическому усилению” личностей, выступающих ее носителями.

Становясь все “одноколейнее”, нетерпимее, современный коммунизм производит все больше полуистин и прикрывается ими же все чаще. На первый взгляд, некоторые его стороны могут показаться похожими на правду. Но он насквозь пропитан ложью. Его полуистины – чрезмерные, искривленные до извращенности, – окончательно теряют подвижность и полностью тонут во лжи по мере подчинения вождям всей жизни общества, включая, разумеется, и саму коммунистическую теорию.

2

Практическая реализация тезиса о том, что марксизм есть универсальный метод, которого обязаны придерживаться коммунисты, неизбежно ведет к насилию над всеми сферами духовной жизни.

Что делать несчастным физикам, если атомы не желают вести себя в соответствии с гегельянско-марксистской борьбой и единством противоположностей и их развитием в высшие формы? Куда деваться астроному, если космос равнодушен к коммунистической диалектике? А биологам, у которых растения не следуют сталинско-лысенковской теории о согласии и сотрудничестве классов в “социалистическом” обществе? Не в силах “искренне лгать”, они вынуждены расплачиваться за свою “ересь”. Их открытия могут быть признаны лишь при условии, если “подтверждают” формулы марксизма-ленинизма. Ученые постоянно ломают голову над тем, как добиться, чтобы их научные выводы и открытия “не задели” официальную догму. Наука обречена на оппортунизм и компромиссы. То же и с любой другой сферой умственного труда.

Своей нетерпимостью современный коммунизм очень напоминает средневековые религиозные секты. Размышления о кальвинизме сербского поэта “печали и радости” Йована Дучича словно воссоздают духовную атмосферу некой коммунистической страны:

“…А Кальвин этот, законник и догматик, на костре не сгоревший, в камень обратил душу народа женевского. Он занес религиозную печаль и набожный аскетизм в эти дома, и сегодня еще полные стужи и мрака; посеял здесь ненависть к радости и веселью, проклял декретом песню и музыку. Политик и тиран, вставший во главе республики, он, словно оковы, набросил свои железные законы на жизнь в стране, нормировав даже семейные чувства. Из всех фигур, которые дала Реформация, Кальвин – наиболее окостеневшая фигура бунтовщика, а библия его – самый печальный учебник жизни… Кальвин не был новым христианским апостолом, желавшим обновить свою веру в ее первозданной чистоте, наивности и благочестии, – в какой вышла она из своей назаретянской параболы. Это арийский аскет, что, порвав с режимом, порвал и с любовью, главным началом догмы. Народ его серьезен и полон добродетелей, но и ненависти к жизни, неверия в счастье. Нет веры горше, нет пророка ужасней. Женевцев он превратил в паралитиков, навсегда утративших способность восторгаться. Нет в мире народа, которому бы его вера принесла больше зла и опустошения. Кальвин был прекрасным церковным писателем, столь же полезным чистоте французского языка, как Лютер, переводчик Библии, чистоте языка немецкого. Но он создал и теократию, при которой личная диктаторская власть была не слабее, чем в папской монархии! Якобы высвобождая духовную личность человека, он его гражданскую личность унизил до низменнейшего рабства. Он соблазнил народ, а потом отнял у него всякую радость бытия. Он многое изменил, но ничего не продвинул.

Спустя почти триста лет после него Стендаль видел в Женеве, как молодой человек и девушка разговаривали лишь о пасторе и его последней проповеди, произнося наизусть целые пассажи из нее” (Й. Дучич. Второе письмо из Швейцарии).

В современном коммунизме есть нечто от догматической нетерпимости пуритан во времена Кромвеля и непримиримой политики якобинцев. Но есть и заметная разница: не только в том, что пуритане свято верили в Библию, а коммунисты поклоняются науке, или в том, что власть коммунистов гораздо полнее якобинской. Разница – в возможностях: ни одна религия или диктатура не могла претендовать на такое всестороннее и неограниченное могущество, каким реально располагают коммунистические системы.

По мере упрочения их позиций росла и убежденность коммунистических вождей в том, что ими избран единственно верный путь к абсолютному счастью и “идеальному” обществу. Бытует шутка, что коммунистические вожди создали коммунистическое общество – для себя. Впрочем, они без всяких шуток отождествляют себя с обществом и его устремлениями. Абсолютный деспотизм уживается с непоколебимой верой в достижимость абсолютного человеческого счастья, а всеохватное мировоззрение и универсальность метода – с всеохватным и универсальным насилием.

Само развитие сделало из коммунистических правителей жандармов человеческого сознания, мера “опеки” над которым увеличивалась по мере возрастания их могущества – “успехов в строительстве социализма”.

Эта эволюция не обошла и Югославию. Тут вожди постоянно подчеркивали “высокую сознательность нашего народа” в годы революции, то есть когда этот народ, а точнее, определенная его часть, активно их поддерживал. Ныне же, по словам тех же руководителей, “социалистическая” сознательность этого народа очень низка, так что, мол, придется не спешить пока с демократией. Югославские вожди открыто заявляют, что с “ростом социалистической сознательности” (того, что они называют, во-первых, сознательностью, а во-вторых, социалистической), который наступит, в чем они уверены, вместе с индустриализацией, они откроют двери и перед демократией. До тех же пор, в чем эти сторонники дозированной демократии и поборники диаметрально противоположных практических действий также свято уверены, у них есть право – во имя будущего счастья и свободы – затаптывать малейшие ростки идей и взглядов, отличных от их собственных.

Советские вожди, возможно, лишь в самом начале были вынуждены манипулировать хлипкими посулами будущей демократии. Они просто-напросто уверены, так и заявляют, что в их стране свобода уже достигнута. Прямо сказать, и они чувствуют, что “корабль поскрипывает”. Они тоже непрестанно “повышают” чужую сознательность, то есть заставляют людей “прорабатывать” (зазубривать наизусть) высушенные марксистские формулировки и политические указания руководства. Хуже того: они принуждают граждан вечно исповедоваться, клясться в верности социализму, заверять, что родине не изменили, и по-прежнему верят в непогрешимость действий и реальность обещаний своих правителей.

Гражданин в коммунизме боится каждого “лишнего” шага: как бы не пришлось доказывать, что он не враг социализма. Точно так же в эпоху средневековья человек обязан был вновь и вновь подтверждать свою преданность церкви.

Все начинается со школы, с царящей в ней системы образования, тем же целям подчинена любая прочая сфера духовной и общественной жизни. С рождения и до смерти человека окружает забота правящей партии о его сознательности, совести и “росте”. Журналисты, идеологи, наемные писатели, спецшколы, единственно разрешенная господствующая идея, огромные материальные средства – таков круг действия этой заботы. Для полноты картины добавьте сюда еще огромный объем массовой печатной, радио – и прочей пропаганды.

И тем не менее успехи невелики, с затратами и мерами несоизмеримы (исключая, понятно, новый класс, который без всяких дополнительных мер готов неукоснительно придерживаться им самим избранной линии).

Ощутимых результатов удалось достичь единственно при подавлении любой не стыкующейся с официозом сознательной инициативы, при искоренении инакомыслия.

И в коммунизме люди (что поделаешь?) продолжают мыслить, просто не могут без этого. Более того, люди подчас мыслят не так, как предписывается. Возникает двойное мышление: одно для себя, другое – напоказ, согласно официальному образцу. Такая же двойственность присуща оценке всевозможных явлений.

Все это – отражение “опыта”, накопленного обычными людьми, и, с другой стороны, подтверждение могущества коммунистов.

Люди в коммунистических системах не настолько оглуплены безликой пропагандой, сколь глубоко страдают из-за невозможности дотянуться до истины, до свежих идей. В духовной сфере планы олигархов осуществляются кое-как, стагнации, загнивания, разложения здесь гораздо больше, чем “побед”.

Эти олигархи – радетели душ, бдительно надзирающие за тем лишь, чтобы мысль человеческая не заплыла в “преступные антисоциалистические” воды, эти бессовестные поставщики дешевенького бросового ширпотреба (собственных обветшалых, окаменевших, напрочь лишенных способности изменяться идей), – эти люди сковали льдом, умертвили духовную жизнь своих народов. Они придумали беспрецедентную людоедскую формулу – “вырвать из человеческого сознания” – и действуют сообразно ей так, будто речь не о человеке и его мысли, а о сорной траве на пустыре. Убивая чужое сознание, оскопляя, лишая полета человеческий дух, они и сами превращаются в серость – безыдейную, бездуховную, так и не узнавшую счастливых минут глубокого свободного размышления. Театр без публики: актеры играют на “самовоодушевлении”. И думают они по принципу переваривания пищи: их мозги переваривают мысли, исходя из “текущих” потребностей. Такие вот дела у этих попов-полицейских, ставших еще и хозяевами не только всех конкретных возможностей для проявления человеческого духа – типографий, радиостанций и т. п., но и материи, без которой сама жизнь человеческая невозможна, – хлеба и крова.

Судите сами, обосновано ли сравнивать современный коммунизм с религиозными сектами?

3

И все же каждая коммунистическая страна переживает технический взлет. Особого рода, понятно, и в особые периоды своей истории.

Индустриализация, тем более в столь сжатые сроки, порождает многочисленную техническую интеллигенцию – не самую высококлассную, правда, – а также привлекает к себе таланты и стимулирует исследовательскую мысль.

Причины, вызывающие сверхускоренную индустриализацию в определенных отраслях, стимулируют в тех же отраслях особенно кипучую исследовательскую деятельность. Ни во время второй мировой войны, ни после нее Советский Союз значительно не отставал в боевой технике. В области атомной энергетики он идет сразу следом за США. Активны изобретатели, хотя бюрократическая машина тормозит внедрение изобретений, годами порой пылящихся по шкафам разных госконтор. Но еще пагубнее, еще более умертвляюще действует на изобретательство незаинтересованность производства.

Будучи людьми весьма практичными, коммунистические вожди немедленно устанавливают сотрудничество со специалистами-техниками и учеными, не особенно обращая внимание на их “буржуазное” мировоззрение. Им ясно, что индустриализацию не осуществить без технической интеллигенции, которая к тому же сама по себе сделаться опасной не может. В отношении этой интеллигенции (как и в отношении чего угодно иного) есть у коммунистов упрощенная и, по обычаю, лишь наполовину верная теория: специалистов всегда оплачивает класс, которому они служат. Так почему подобным делом не заняться “пролетариату”, другими словами, новому классу? Исходя из этого они тотчас вырабатывают соответствующую систему поощрения.

Но, вопреки техническому подъему, неоспоримым остается факт, что ни одно великое научное открытие современности не сделано при советской власти. Тут Советскому Союзу не удалось опередить даже царскую Россию, где, несмотря на техническую отсталость, случались научные открытия эпохального значения.

Сама по себе отсталость технически затрудняет достижение чего бы то ни было нового в науке, но все же основные причины тут в общественном устройстве.

Новый класс весьма заинтересован в техническом прогрессе, но еще больше – в незыблемости своего идеологического монополизма. Между тем всякое крупное научное открытие приходит как следствие изменившихся представлений о мире в мозгу ученого. Измененная картина не укладывается в прокрустово ложе официальной философии. В коммунизме каждому, кто посвятил себя науке, приходится задумываться, стоит ли идти на риск, ибо велика вероятность прослыть еретиком, если твои теории, не ровен час, не совпадут с допустимой, предписанной и любезной сердцам догматиков нормой.

Положение науки еще более осложняет официальный взгляд на марксизм или диалектический материализм как на метод, одинаково сверхэффективный для всех без исключения сфер исследовательской, духовной и прочей деятельности. В СССР не было ни одного видного ученого, которого обошли бы стороной неприятности “по политической линии”. Разными бывали обстоятельства, но довольно часто люди науки подвергались остракизму именно за противление установленной схеме. В Югославии такого меньше, но и там практику возвышения “преданных”, но слабых ученых вполне можно отнести к рецидивам все той же болезни.

Коммунистические системы, стимулируя прогресс техники, одновременно преграждают путь любым масштабным исследованиям, требующим не стесненной никакими рамками работы мысли. Парадоксально, но факт.

Если даже согласиться, что эти системы выступают лишь относительными противниками развития науки, за ними все равно сохраняется роль абсолютных недоброжелателей любого взлета мысли во имя постижения нового. Базирующиеся на исключительности одной философии, они – явления сугубо антифилософские. При них не появилось до сих пор и не может появиться истинного мыслителя, тем более занимающегося проблемами социальными, если, конечно, не считать таковыми самих правителей, обычно совмещающих “основное ремесло” с функциями “главных философов” и мастеров “укрепления” человеческого сознания. Свежая мысль, новая философская или социальная теория обречены в коммунизме пробиваться многотрудными кружными путями, чаще через беллетристику и другие области искусства. Перед тем как выйти на свет Божий и начать жить, им, хочешь не хочешь, приходится сначала долго таиться и ждать “подходящего момента”.

Среди всех отраслей знаний, а также сфер, в которых поиск истины немыслим без сопоставления позиций, мнений, точек зрения, более незавидного положения, чем у общественных наук и анализа общественных проблем, кажется, быть не может. Едва ли вообще существует такой род деятельности: ведь Маркс и Энгельс все уже объяснили, а вожди своей волей монополизировали право на решение любого связанного с обществом и обществоведческой тематикой вопроса.

Истории, особенно истории данного – коммунистического – периода, по сути дела, не написано. Замалчивание и фальсификация перешли в разряд невозбраняемых и привычных действий.

Политическая традиция узурпирована, у народа похитили его духовное наследие. Этим монополисты держат себя так, словно вся предыдущая история только и готовилась, что к встрече с ними. Они и прошлое – все, что в нем было, – мерят своей меркой, одним аршином, поделив всех людей и все события на “прогрессивные” и “реакционные”. По тому же принципу и памятники воздвигают. Пигмеев – возвеличивают, великанов (особенно современников) – рушат.

“Единственно научный” метод показал себя в конечном счете просто как крайне удобный инструмент защиты и оправдания их нетерпимости при подчинении себе науки и общества в целом.

4

С искусством происходит, почти то же, что и с наукой.

В искусстве возвеличивается – но еще в большей степени – посредственность, раз и навсегда данные формы и взгляды. Что и понятно: нет искусства без идей, без воздействия на окружающее, а монополия на идеи и формирование сознания – в “надежных руках” правящей верхушки. Не было ни единого значительного произведения искусства, не натолкнувшегося на запрет или осуждение со стороны “всеведущих” коммунистических верхов. Во взглядах на искусство коммунисты традиционно консервативны, что объясняется в основном необходимостью удерживать монополию над сознанием людей, а также собственным их невежеством и ограниченностью. Наивысшим проявлением демократизма любого такого “руководителя” по отношению к новым течениям в искусстве было его признание, что он хотя и не понимает, но считает все же возможным “разрешить”. В духе известного отношения Ленина к футуризму Маяковского.

Но вопреки всему, отсталые народы в коммунистических системах наряду с техническим возрождением переживают возрождение культурное, выражающееся уже в том хотя бы, что культура, пусть главным образом и в виде пропаганды, делается для них более доступной. Новый класс заинтересован в этом с позиций индустриализации, нуждающейся в квалифицированном труде. К тому же идет формирование механизма воздействия на людское сознание. Школьная сеть, всеобщая грамотность, любительский и профессиональный театр, музыкальные коллективы – все это развивается быстро, не соизмеряясь часто с реальными потребностями и возможностями. Но прогресс тут несомненен.

Заканчивается революция, и, пока правящий класс не успел еще полностью подмять под себя общество, обычно появляется немало значительных произведений искусства. В СССР так было до 30-х годов, в Югославии так сейчас. Революция будто бы пробуждает дремавшие таланты вопреки нарастающему стремлению ее детища – деспотизма эти таланты задушить.

Есть два способа такого удушения: борьба против мысли и новых идей, а также борьба с новаторством в области формы.

В сталинские времена дошло до того, что подавлялись все формы художественного выражения, не пришедшиеся по вкусу вождю. А вкус у него, надо отметить, не страдал чрезмерной изысканностью. Как, впрочем, и слух. Что до поэзии, то тут у Сталина было твердое пристрастие – четырехстопный ямб и александрийский стих. Дойчер высказал мнение, что сталинский стиль стал стилем национальным. Разделять официальный взгляд на художественную форму сделалось столь же обязательным, как следовать основополагающим идеям.

В полной мере это соблюдалось не повсеместно, потому и типичной чертой коммунизма не является. Так, в 1925 году в СССР была принята резолюция, в которой сказано, что партия в целом никак не может связывать себя приверженностью к какому-либо одному направлению в области литературной формы. Вместе с тем партия не отказалась от так называемой “идеологической помощи”, то есть идейно-политического надзора за художниками. Это и был максимум демократизма в подходе к искусству, до которого смог подняться коммунизм. На похожих позициях стоит сегодняшнее югославское руководство. После 1953 года, с началом отката от демократических реформ вновь к бюрократизму, когда самые примитивные и реакционные элементы вздохнули с облегчением, на голову “мещанской” интеллигенции обрушилась невиданная кампания охаивания и травли, имевшая ясную Цель – установить контроль и за художественной формой. Интеллигенция целиком и мгновенно противопоставила себя режиму. Режим отступил. Как подчеркнул в одном своем выступлении Кардель, выбор формы партия никому не может навязать, но и не допустит “антисоциалистической идеологической контрабанды”, то есть взглядов, которые режим расценил бы не соответствующими “социалистическим”. Того не ведая, он повторил процитированную выше директиву большевистской партии – директиву 1925 года. Это одновременно был и потолок “демократичности” югославского режима в отношении искусства, что, конечно, не изменило внутреннего настроя большинства вождей. Ни в коем случае. “Про себя” они продолжали считать всю творческую интеллигенцию “ненадежным”, “мещанским”, в лучшем случае – “идейно разболтанным” слоем. Крупнейшая газета (“Политика”, 25 мая 1954 г.) процитировала в качестве “незабываемых” следующие слова Тито: “Хороший учебник полезнее нескольких романов”. Не прекращались истерические выпады против “декадентства”, “деструктивных идей”, “враждебных взглядов” в искусстве.

Югославской культуре, в отличие от советской, удалось хотя бы разнообразием художественной формы мало-мальски выразить неудовлетворенность и беспокойство мысли. Советской и этого до сих пор не дано. Над головой югославской культуры навис острый меч, у советской он – все время прямо в сердце.

Относительная свобода формы, которую коммунисты лишь время от времени в состоянии ограничить, не может сделать творчество полностью свободным по той простой причине, что каждое истинное художественное произведение обязано – пусть и опосредованно, используя форму, – выражать новые идеи. И при наибольшей свободе искусства в коммунизме остается неразрешимым противоречие между обещанной свободой формы и обязательным контролем за идеями. Время от времени это противоречие выходит на поверхность: то как гнев режима по поводу “контрабанды” идей, то как протест художников, возмущенных навязыванием формы. На самом деле имеет место столкновение необузданных монополистических устремлений первых и неудержимого творческого порыва вторых.

По сути это то же противоречие между свободой научного поиска и коммунистической догматикой, только перенесенное в область искусства.

Все новое в мысли и идеях прежде всего должно быть взято под контроль, санкционировано, сведено до “границ безопасности” – таков фактический порядок.

Это противоречие – как и остальные – коммунистические вожди разрешить не в состоянии. Они способны, в чем мы уже убедились, лишь некоторым образом его смягчить, ущемляя все же истинную свободу творчества.

Вследствие этого противоречия при коммунистических режимах так и не смогла быть решена проблема раскрытия искусством актуальных жизненных тем, не могла развиваться и теория художественного творчества.

Поскольку художественное произведение по природе своей почти всегда аналогично критике существующего состояния общества и отношений в нем, создавать произведения на актуальные темы в коммунистических системах невозможно. Дозволено одно только восхваление того, что имеется, и критика его противников, негуманная сама по себе, ибо последние находятся в незащищенном положении, подвергаются преследованиям. Так что на подобной “базе” создавать художественные произведения, имеющие хоть какую-то реальную ценность и рассматривающие актуальные темы, совершенно невозможно.

В Югославии верхушка и некоторые деятели искусства непрестанно сетуют, что нет, мол-де, художественных произведений, отражающих “нашу социалистическую действительность”. В СССР, наоборот, “вырабатываются” тонны произведений на актуальные темы, но именно потому, что они не говорят правды, их достоинства сомнительны, интерес публики, а затем и официальной критики к ним быстро улетучивается.

Типы разные – конечный результат одинаков.

5

Во всех коммунистических государствах владычествует теория так называемого “социалистического реализма”.

В Югославии эта теория потерпела поражение и ее придерживаются лишь самые реакционные догматики. Здесь, как и во многом другом, у режима было достаточно сил для искоренения ростков нежелательной теоретической мысли, но он оказался все же слишком слаб, для того чтобы насадить собственные взгляды. Можно с уверенностью предполагать, что и в иных странах Восточной Европы эту “теорию” ждет аналогичная судьба.

Теория “социалистического реализма” не являет собой даже некой стройной системы. Термин “социалистический реализм” первым употребил Горький – вероятно, под воздействием собственного реализма. Его взгляды сводились к тому, что в современных – “социалистических” – условиях искусство должно быть пронизано новыми – социалистическими – идеями и как можно правдивее отражать действительность. Все остальное, приписываемое этой теории (типичность, идейная направленность, партийность и т. д.), либо позаимствовано из других теорий, либо продиктовано политическими потребностями режима.

Не выстроенный в целостную теорию “социалистический реализм” на деле означает идейный монополизм коммунистов, стремление облечь в художественную форму ограниченные и реакционные идеи вождей, в героико-романтическом духе воспеть их дела. В конце концов эта теория опустилась до фарисейского оправдывания бюрократической цензуры и надзора, осуществлявшегося режимом, нуждами самого искусства.

В разных коммунистических странах такой надзор и организован по-разному: от партийно-бюрократического цензорства до нажима “по идеологической линии”.

В Югославии, к примеру, никогда не было цензуры. Надзор осуществлялся опосредованно, через партийцев в издательствах, творческих союзах, газетах, журналах, которые с любым своим “сомнением” немедленно обращаются в вышестоящие инстанции. Цензура в стране проклюнулась из самой атмосферы, став по существу, самоцензурой. И хотя случается, что, по крайней мере, членам партии удается все же “пропихнуть” что-то, тем не менее самоцензура, которой они и другие творческие люди обязаны себя подвергать, принуждает их к двурушничеству и самым недостойным низостям. Такой вот прогресс – “социалистическая демократия” вместо бюрократического деспотизма.

В принципе ни в Советском Союзе, ни в других коммунистических странах официальная цензура не освобождает творческую личность от так называемой самоцензуры.

Реалии общественных отношений, само их состояние, хочешь не хочешь, приводят людей к “самоцензурированию” – основной, по сути, форме идейно-партийного надзора в коммунизме. Как в средневековье, когда, прежде чем решиться на творческий акт, художник должен был хорошо уяснить себе, чего “ждет” от его работы церковь, так и в коммунистических системах для начала необходимо “глубоко проникнуть” в образ мыслей, а нередко и в “нюансы” вкуса того или иного властителя.

Цензуру (самоцензуру) подают под соусом “идейной помощи”. Да и все прочее в коммунизме вершится для “абсолютного счастья”, где словеса типа “народ”, “трудовой народ”, “во имя народа”, “народный”, невзирая на их крайнюю неопределенность в данном контексте, особенно часто лепятся ко всему, что касается искусства.

Гонения, запреты, навязывание идей и формы, унижения, оскорбления, “шефство” полуграмотных бюрократов над гениями – все здесь делается от имени народа и для народа. В этом смысле “социалистический реализм” даже на словах не отличается от гитлеровского национал-социализма. Один югославский литератор венгерского происхождения, Эрвин Шинко, провел интересную параллель в ряду “теоретиков искусства” той и другой диктатуры:

Л. И. Тимофеев, советский теоретик:

“Литература – это идеология, помогающая человеку узнать жизнь и действовать в ней”.

“Грюнденданкен националсоциалистишер культурполитик”:

“Художник не может быть только художником, он всегда – воспитатель”.

Балдур фон Ширах, вождь гитлерюгенда:

“Каждое истинное произведение искусства обращается ко всему народу”.

Андрей Жданов, член Политбюро ЦК ВКП(б):

“Все гениальное – доступно”.

Вольфганг Шольц в “Грюнденданкен…”:

“Политику национал-социализма, а следовательно, ее часть, именуемую культурной политикой, определяет фюрер и те, кому он это поручил… Если мы хотим знать, что такое культурная политика национал-социализма, вглядимся в этих людей, в дело, которым они заняты, в директивы, от них исходящие и направленные на то, чтобы окружить себя единомышленниками, сознающими всю ответственность за высокое поручение”.

Емельян Ярославский на XVIII съезде ВКП(б):

“Товарищ Сталин вдохновляет художников, дает им руководящие идеи… Решения ЦК ВКП(б) и доклад А. А. Жданова дают советским писателям целостно выстроенную программу работы”.

Деспотические режимы, даже противоборствующие, самооправдательством занимаются столь похоже, что просто не в состоянии избежать языковой подобности.

6

Притеснительница научной мысли и демократических свобод коммунистическая олигархия не может не вызывать всеобщей коррупции духа. Князья-феодалы и капиталистические магнаты платили когда-то художникам как могли и желали, оказывая творческим людям материальную поддержку и одновременно коррумпируя их. В коммунизме же коррумпирование – составная часть государственной политики.

Правило коммунистической системы – брать за горло, подавлять всякую духовную деятельность (в основном это как раз и касается произведений наиболее глубоких, оригинальных), а с другой стороны, щедро одаривать, стимулировать, идти, не стесняясь, на прямой подкуп всего, что, по мнению системы, полезно “социализму”, то бишь ей самой.

Даже если оставить в стороне скрытые и наиболее безобразные виды подкупа (“Сталинские премии”, “высокое” покровительство, жирные гонорары за выполнение “частных” заказов бюрократической знати и т. д.), в чем система оголяет свой экстремизм, свои крайности, все равно факт остается фактом: она в принципе весьма склонна к коррумпированию интеллигенции, особенно людей искусства. Можно отменить “дары” властей предержащих, отменить цензуру, но дух коррупции и нажима тем не менее никуда не денется.

Основа коррупции и нажима, их источник – партийно-бюрократический монополизм, полностью поработивший общество. Человеку творчества деться некуда. Идет ли речь о его идеях или его заработке, силу эту он обойти не может. Хотя эта сила не есть непосредственная власть, но она – везде, во всех порах. И последнее слово всегда за ней.

В то же время для художника по чисто практическим соображениям крайне важно, чтобы “удавка” и централизм ощущались как можно слабее, пускай это и никак не меняет существа его положения в обществе. Поэтому для него жить и работать, скажем, в Югославии намного легче, чем в Советском Союзе.

У порабощенного человеческого духа нет выбора, он вынужден подчиниться коррупции. И поинтересуйся кто-либо причинами, почему в Советском Союзе вот уже четверть столетия практически не появлялось значительных художественных произведений (особенно в литературе), он открыл бы для себя, что коррумпирование интеллигенции играет тут роль не меньшую (если не большую), чем само порабощение.

Преследуя, шельмуя, принуждая к позорному самобичеванию (“самокритике”) истинных творцов и приманивая вместе с тем людей послушных привилегированными “условиями труда” – высокими гонорарами, премиями, дачами, курортами, льготами, автомобилями, депутатскими мандатами, агитпроповской протекцией и “великодушным покровительством”, – коммунистическая система фавориткой своей избирает посредственность – зависимую и творчески бесплодную личность.

Ничего странного поэтому, что крупнейшие художники, поставленные перед выбором между жизнью впроголодь (да еще под вечной плеткой) и “милостью” хозяев, теряли ориентацию, а с тем – веру и мощь. Самоубийство, отчаяние, бегство в пьяный угар, разврат, потеря внутренней устойчивости, цельности как результат самообмана и обмана других – все это очень часто сопутствовало судьбе тех, кто по-настоящему хотел и мог создавать новое. Так человеческий дух был принуждаем творить – ибо жить без творчества не в его силах, – объятый отчаянием, но под идиотской маской оптимизма. Существование в подобных условиях – это ли не доказательство его непобедимости и это ли не показатель нищеты и мерзостной уродливости самой системы?

7

Принято считать, что коммунистическая диктатура проводит грубую классовую дискриминацию. Это не совсем так.

Исторически с затуханием революции классовая дискриминация слабеет, усиливается дискриминация идеологическая. Насколько иллюзорно то, что власть принадлежит пролетариату, настолько же ошибочно, что коммунисты преследуют людей за одну их принадлежность к классу “буржуев”. Безусловно, осуществляемые коммунистами меры больше всего бьют по собственническим классам, по буржуазии особенно. И тем не менее капитулировавшие или “переориентировавшиеся” ее представители благополучно обеспечили себя “тепленькими местечками” и благосклонностью властей. Более того, из их рядов тайная полиция нередко вербует умелых агентов, а новые господа – ловких слуг. Но пусть не ждут пощады те, кто спорит с коммунистическими взглядами и методами. При этом безразлично, выходцами из какого класса они являются, противники они национализации капиталистической собственности или безучастные ее зрители.

Тут можно добавить даже, что преследование демократического и социалистического мышления, отличного от образа мыслей правящей олигархии, ведется и жестче, и бескомпромисснее, чем борьба с наиболее реакционными взглядами сторонников бывшего режима. Это понятно: последние менее опасны, так как обращены к прошлому, к тому, что хотя и может мешать, но имеет, однако, слишком уж малые шансы на возвращение и победу.

Овладев властью, коммунисты атакой на частную собственность создают иллюзию, будто во имя трудовых классов они прежде всего намерены поразить классы собственников. Дальнейшее показывает, однако, что дело отнюдь не только в этом и что основой их акций изначально было стремление к господству, которое и не может выражаться по-другому, нежели в первую голову как идеологическая (а не классовая) дискриминация. Ведись речь о чем-то ином (о реальной передаче собственности в руки трудящихся, например), возобладала бы именно классовая (а не одна из прочих) дискриминация.

Упор на идеологическую дискриминацию подталкивает, казалось бы, к выводу, что мы имеем дело с новой религиозной сектой, непоколебимо придерживающейся своих материалистическо-атеистических заповедей и силой навязывающей их остальным. Коммунисты воистину ведут себя словно религиозная секта, хотя на деле ею не являются.

Но тоталитарная идеология – это не просто следствие определенным образом оформленных власти и собственности. Со своей стороны, она и сама внесла лепту в такое развитие, она же остается надежнейшей его опорой. Идеологическая дискриминация есть условие, необходимое для выживания коммунистической системы.

Было бы неверно думать, что иные формы дискриминации – расовая, классовая, кастовая или национальная – более тяжки, чем идеологическая. Они могут внешне выглядеть более жесткими, но столь утонченными и всеохватными им быть не удается. Они поражают отдельные части общественного организма, идеологическая дискриминация – все общество и каждого его члена лично. Первые, как правило, топчут людей физически. Идеологическая дискриминация наносит удар тому, что, пожалуй, вообще в наибольшей мере свойственно человеческому существу. Духовное насилие – это насилие самое полное и жестокое, им начинается и им завершается любой вид насилия.

В коммунистических системах идеологическая дискриминация проявляется, с одной стороны, как запрет на инакомыслие, а с другой – как навязывание исключительности собственных идей. И это лишь две наиболее заметные грани безмерного, неописуемого насилия. Мысль, открывающая новое, – это и самая творчески продуктивная сила. Ни жить, ни работать, не думая и не фантазируя, люди просто не могут. Отрицающим этот факт коммунистам приходится все же с ним считаться. Поэтому-то они и подавляют любое инакомыслие, особенно если речь идет о решении задач, стоящих перед обществом.

От многого способен отказаться человек. Но мыслить и высказывать свои мысли он должен. Нет ничего больнее обреченности на молчание, нет насилия большего, чем принуждать людей отречься от собственных мыслей и “озвучивать” чужие.

Ограничение свободы мысли есть атака не только на определенные политические или общественные группы, но и на личность, как таковую.

Неизбывное устремление человека к свободе, свободной мысли, совершенствованию и расширению производства всегда выражается конкретно, как императив, поставленный определенными силами. И если такие императивы в коммунистических системах пока еще четко и ясно не сформулированы, это отнюдь не значит, что их нет вообще. Глухим, упрямо нарастающим рокотом поднимаются они из глубин народа. Тотальность угнетения как бы стирает границы между его слоями, люди объединяются – они требуют свободы. В том числе права свободно мыслить.

История многое простит коммунистам, потому что поймет: жестокость, ими проявленная, во многом оправдывалась обстоятельствами, необходимостью защититься, выжить. Но удушение любой альтернативной точки зрения, идеологическая нетерпимость, монопольное господство мысли, угодливо прислуживавшей их сверхэгоистичным интересам, – вот что прикует их к позорному столбу истории. Туда, где инквизиция и костер. И в компании этой, возможно, место им будет выбрано самое “почетное”.

ЦЕЛЬ И СРЕДСТВА

1

Революция и революционеры никогда не чурались варварских средств и методов насилия.

Но столь сознательно, как коммунисты, не прибегала к насилию ни одна прежняя революция, никакие революционеры: потому и не смогли они довести его до такого совершенства, сделать привычкой.

“Борясь с врагами режима, не выбирайте средств… наказывайте всякого, кто недостаточно полезен республике, никак не помогает ей”. Сказано, словно не Сен-Жюстом, а одним из нынешних коммунистических вождей. С той только разницей, что Сен-Жюст произнес эти слова в пламени революции, преисполненный боли за ее судьбу, а коммунисты твердят то же самое непрестанно – на всем пути от выхода на политическую арену до вершин могущества и начала упадка.

Хотя коммунистическое насилие всеохватнее, продолжительнее, жестче всего подобного и дотоле известного, о коммунистах все же можно сказать, что в революции они, как правило, не были столь неразборчивы в средствах, как их противники. Однако по мере удаления от революции их методы, пусть некогда и менее кровавые, становились все более бесчеловечными.

Но, невзирая на эту историческую особенность, коммунизм, как и каждое социально-политическое движение, вынужден пользоваться определенным набором методов (политика есть политика), соответствующим интересам и расстановке сил в обществе и подчиняющим себе все прочие резоны, мораль в том числе.

Нас здесь интересуют лишь методы из арсенала современного коммунизма, которые отличают его от иных социально-политических движений и, в зависимости от обстоятельств, могут быть мягче или суровее, бесчеловечнее или гуманнее. Как и во всем остальном, нас интересует специфика, “уникальность” методов, применяемых современным коммунизмом, то есть разница между коммунистическим и всеми иными движениями – неважно, революционными или нет.

Сразу скажем, что сверхжестокость коммунистических методов такой “уникальной” чертой не является. Жестокость – хотя и самая броская, но не самая существенная их особенность. Движение, покусившееся на столь трудную цель – насилием перевернуть экономику и все общество, – должно было вооружиться жестокостью. На то же самое были обречены, даже стремились к этому, все прежние революционные движения. Стремились, да не получилось: не смогли – потому и век их насилия был коротким. И тотальным, как коммунистическое, их насилие тоже не стало: не позволили обстоятельства.

Еще менее оправданным было бы искать причинно-следственные связи между коммунистическими методами и отсутствием у коммунистов этических и моральных принципов.

Коммунисты, кроме того, что они коммунисты, еще и обыкновенные люди, обязанные в общении с другими людьми придерживаться моральных начал, принятых в человеческих сообществах. Этические пустоты у них не причина, а следствие методов, которыми они пользуются. Во всех своих кодексах, а также на словах коммунисты – непреклонные поборники верховенства этики и гуманизма. Считающие к тому же, что просто вынуждены “время от времени” в жизненной “буче” нарушать свои собственные этические нормы. И было бы, говорят они, конечно, намного лучше, если бы к этому не приходилось прибегать. Тут они, кстати, мало чем отличаются от других политических движений, разве что отрицание гуманности у них принимает более затяжной характер и выражается в формах, которые иначе как чудовищными не назовешь.

Можно выделить бессчетное количество признаков, отличающих современный коммунизм от иных движений именно по его методам. Истоки тут следует искать в исторических условиях и в сути задач, решаемых коммунистами.

Есть между тем одно коренное отличие, делающее современный коммунизм на первый взгляд схожим с некоторыми религиями прошлого.

Это – так называемые “идеальные” цели, во имя достижения которых коммунисты не брезгуют никакими средствами. Причем средства делаются все беззастенчивее по мере того, как достижение “идеальных” целей отодвигается все дальше за горизонт.

Если в ходе революции коммунисты были вынуждены прибегать к методам, навязанным как их противниками, так и самим ходом борьбы, то после окончательного овладения властью, после уничтожения врагов использование тех же и даже еще более суровых насильственных методов якобы во имя “идеальных” целей – “социализма”, “коммунизма”, “интересов рабочего класса и всех трудящихся” и так далее – не только не может быть оправдано никакой моралью, но и изобличает их как бесчестных и безжалостных властолюбцев. Прежних классов, партий, собственности либо уже не существует, либо они парализованы и не в силах оказывать сопротивление, но “набор методов” остается неизменным. Более того, лишь теперь их использование разворачивается со всей бесчеловечностью.

Цели, которыми оправдываются “неидеальные” методы, тем “идеальнее”, чем большую силу набирает новый эксплуататорский класс. Бесчеловечность сталинских методов достигла апогея именно с построением “социалистического общества”. Провозглашая свои интересы наивысшей и “идеальнейшей” из целей, к которой стремится общество, обеспечивая собственную монополию в духовной и прочих жизненных сферах, новый класс всячески принижает значение методов. “Важна цель, – глаголят его представители, – все остальное второстепенно”. “Главное, что “у нас” – социализм, все прочее – мелочи”, – оправдывают коммунисты преступную мерзостность своих действий.

Естественно, что цель должна обеспечиваться соответствующим инструментарием – партией. Эта последняя подминает под себя все, становится, как средневековая церковь, сама себе оправданием.

“Когда ее существование под угрозой, церковь отбрасывает моральные заповеди. Единство как цель делает святыми все средства: обман, предательство, насилие, симонию, тюрьму и смерть. Потому что любой порядок существует лишь во имя общности целей, и личность должна быть принесена в жертву общему делу” /Дитрих фон Нихейм, епископ Верденский/.

И эта сентенция тоже будто слетела с языка одного из вождей коммунизма.

Хотя современный коммунизм многое роднит с феодализмом (та же почти до фанатизма доведенная догматичность, например), но мы тем не менее не в средневековье, да и он – не церковь.

Внешне средневековую церковь и современный коммунизм делает похожими их общее тяготение к идеологической и любой иной монополии, а также родство методов “воздействия”. Но суть все же разная. Церковь – собственник и власть лишь отчасти, в худшем случае ее претензии сводились к абсолютному господству в духовной сфере во имя поддержки установившейся общественной системы. Еретиков церковь преследовала нередко по воле догмы, не стремясь к практической выгоде, ибо господствовало представление, что грешная душа еретика спасется, если уничтожить его тело, то есть во имя достижения царствия небесного допускались любые земные средства.

Коммунисты претендуют прежде всего на непосредственную – государственную власть. И власть духовная, и гонения “по воле догмы” – это лишь вспомогательные средства для укрепления государственной власти. В отличие от церкви коммунисты не являются опорой системы, они ее “телесное воплощение”.

Все это говорится для того, чтобы уяснить, почему, теоретически не являясь сторонниками неразборчивости в средствах, коммунисты вынуждены на практике изменять этому своему принципу. Поскольку новый класс возник не сразу, а постепенно превращался из революционного в собственнический и реакционный, то и его методы, неизменные внешне, меняли содержание, превращаясь со временем из революционных в поработительские, из оборонительных в насильственные.

По сути, аморальными и бесцеремонными коммунистические методы остаются даже тогда, когда с формальной стороны они не чрезмерно жестоки. Власть, основанная на всеохватном тоталитаризме, в любом случае ведет к неразборчивости в выборе средств.

Людей можно угнетать, грабить, уничтожать без тюрем и виселиц уже тем одним, что они лишаются возможности влиять на перемены в обществе, располагать собственным трудом, высказывать собственные мысли. Узаконивая общественную, а на деле утверждая свою собственность, обещая отмирание государства по мере укрепления демократии, но в действительности все наращивая господство деспотической власти, коммунисты и со средствами поддержки своего правления поступают так же: если и смягчают их при отсутствии противника или его полной нейтрализации, то лишь условно.

Коммунисты продемонстрировали, что не в силах отказаться от своей сути и принципа “цель оправдывает средства”, стоящего на страже их абсолютного господства и эгоистических интересов.

Даже не желая того, коммунисты обязаны оставаться собственниками и деспотами, не брезговать никакими средствами. К этому их, вопреки красивым теориям и добрым намерениям, принуждает система. А когда нечто превращается в необходимость, находятся и те, кого система как моральных и духовных узников своих делает прямыми исполнителями собственной воли.

2

О “коммунистической морали”, “новом человеке при социализме” и тому подобное коммунисты говорят как о неких возвышенных этических категориях. У этих туманных понятий практический смысл единственный – сплочение коммунистических рядов и противодействие чуждым влияниям. Действительными этическими категориями они не являются.

И хотя ни особых коммунистических правил поведения человека, ни самого особого “социалистического” человека быть не может, коммунисты, всячески поддерживая кастовость, вводят в своем кругу “спецвзгляды” на мораль: не абсолютные принципы, а некие подвижные нормы, прочно укорененные в коммунистической иерархической системе, где “верхам” – высшим кругам доступно очень многое из того, что всячески осуждается, если, не дай Господь, в том же самом будут уличены “низы”.

Эти кастовые дух и мораль, нестабильные и несовершенные, прошли сквозь длительное и неоднозначное развитие, часто и сами подстегивая возвышение нового класса. Конечным итогом было нарождение особых кастовых моральных норм – неписаных, но категоричных и неизменно подчиненных практическим нуждам олигархии. Грубо говоря, процесс оформления кастовой морали совпадает с возвышением нового класса, он идентичен отказу последнего от общечеловеческих, этических, по сути, категорий, то есть опоре на принцип “цель оправдывает любые средства”.

Высказанные положения нуждаются в более детальном разъяснении.

Как и прочие коммунистические формы, кастовая мораль развилась из морали революционной, в которой поначалу, несмотря на принадлежность к замкнутому движению, преобладали черты общечеловеческой, а не сектантской или кастовой морали. Не случайно коммунистическое движение начиналось как высшее проявление идеализма и самозабвенной жертвенности, собирая в свои ряды самых одаренных, мужественных и, естественно, самых благородных представителей нации.

Данный вывод и главным образом все высказанное ранее касается стран, где коммунизм в принципе возрос на национальной почве, победил в революции и достиг максимальной силы (Россия, Югославия, Китай). С некоторыми допущениями то же самое можно отнести и к другим коммунистическим режимам.

Коммунизм повсюду начинается как стремление к лучшему, к идеалу, что и делает его столь привлекательным для людей высокой морали. Вместе с тем, будучи движением интернациональным, он, как подсолнух к солнцу, поворачивается к тому движению, которое сильнее, у которого власть. До сих пор это был Советский Союз. Поэтому коммунисты и тех стран, где власть им не принадлежит, быстро теряют первоначальные черты, приобретая другие, присущие коммунизму с властью. Коммунистические лидеры на Западе, к примеру, сегодня так же привычно манипулируют истиной и этическими началами, как и их советские собратья. В любом случае на первых порах каждое коммунистическое движение основывается на высокой морали, принципы которой отдельные люди долго берегут в душе, что и вызывает кризисы вследствие аморальных поступков и волюнтаристских загибов со стороны вождей.

История не много знает движений, которые бы, подобно коммунистическому, начинали свою жизнь и развитие с таких высокоморальных позиций и при участии таких преданных, знающих, окрыленных борцов, связанных воедино не только идеей и муками, но и самозабвенной любовью, товариществом, солидарностью, той горячей непосредственной сердечностью, что рождается единственно в совместной борьбе, где они решили либо победить, либо умереть. Общие усилия, мысли и мечты, само искреннее стремление думать и чувствовать одинаково, ощущать личную радость и строить индивидуальное через полное подчинение партийному и трудовому коллективу, готовность пожертвовать собой ради товарища, заботливое внимание к молодежи и нежное, уважительное отношение к старикам – это черты подлинных коммунистов в момент, когда движение формируется как воистину коммунистическое. Женщина-коммунист тут не просто товарищ и соратник. Надо постоянно иметь в виду, что она, присоединяясь к движению, готова пожертвовать всем – даже наслаждением любви и материнства. Между мужчиной и женщиной устанавливаются чистые, теплые отношения, в которых товарищеское участие стало платонической страстью, а любое глухое желание преображается в дружбу и целомудренную опеку. Верность, взаимопомощь, искренность в сокровеннейших помыслах – черты настоящих, идеальных коммунистов.

Но все это лишь до поры, пока движение молодо и не вкусило еще от плодов власти.

Чтобы такие черты возникли, нужно пройти долгий и трудный путь. Коммунистическое движение вбирает в себя людей из разных общественных слоев и сил. Внутренняя психологическая однородность, о которой мы говорили, не появляется вдруг, ей предшествуют ожесточенные столкновения разнотипных групп и фракций, где всегда побеждает (если объективные условия позволят) та, что глубже осознала суть движения к коммунизму, а потому и является в тот момент – до завоевания власти – также носительницей наивысших моральных ценностей. Через моральные кризисы, политические интриги, подлость, грязь, клевету друг на друга, неистовую злобу, разврат, дикие стычки, духовную и интеллектуальную разруху движение медленно поднимается, перемалывая все и вся на своем пути, отбрасывая ненужное, выковывая свое ядро и свою догму, мораль и психологию, интеллектуальные интересы, атмосферу и стиль работы.

Коммунистическое движение становится подлинно революционным; и мы замечаем, что сторонники его действительно обладают – на мгновение – всеми названными высокими моральными качествами. Наступает момент, когда в коммунизме слова крайне редко расходятся с делами, а точнее, когда идущие впереди, самые преданные, настоящие, идеальные коммунисты, искренне верят в свои идеалы и стремятся неизменно следовать им. Момент этот, непосредственно предшествующий началу вооруженной борьбы за власть, дано пережить лишь движениям, которые пришли к подобной ситуации.

Конечно, перед нами мораль секты, но мораль – высокой пробы. Движение замкнуто, здесь часто не видят истину, хотя это не значит, что ее по-прежнему не ищут и не ценят. Внутренняя моральная и интеллектуальная обособленность есть следствие долгой борьбы за идейную монолитность и единство действий, без нее невозможно себе представить ни одно истинное – революционное – коммунистическое движение. “Единство воли и действия” недостижимо без психологически-морального единства. И наоборот. Но именно это психологическое и моральное единство, без уставов и правил, нарождающееся спонтанно, с тем, однако, чтобы стать обычаем, осознанной привычкой, и делает (как ничто иное) коммунистов монолитной семьей – непостижимой и неприступной извне, несокрушимой в своей солидарности и идентичности реакций, мыслей, чувств. Наличие такого психологически-морального единения, не возникающего сразу и не оформившегося еще до конца, в большей мере цели, нежели реальности, и есть наивернейший знак того, что коммунистическое движение, ослепительно прекрасное в глазах своих сторонников и многих других людей, прочно встало на ноги, что оно, спрессованное в единый кулак, в единую душу и единое тело, – необоримо. Возникло новое монолитное движение, перед которым будущее. Правда, будущее совсем не такое, каким грезилось вначале.

Но все это медленно бледнеет, распадается, тает на пути восхождения коммунистов к вершинам власти и могущества. Остаются сплошь голые формы и привычки, истинное содержание выхолащивается.

Внутренняя монолитность, выкристаллизованная в борьбе с противниками и полукоммунистическими группами, при неминуемом захвате власти кучкой олигархов (а чаще всего – одним “социалистическим” абсолютным монархом) обращается в сплочение послушных “советчиков” и роботов-бюрократов, населивших движение. Низкопоклонство, угодничество, боязнь открыто высказаться, вмешательство в личную жизнь (прежние формы товарищеского участия и взаимопомощи становятся орудием господства олигархии), иерархическая окостенелость и замкнутость, низведение роли женщины до символической и второстепенной, наглый карьеризм, эгоизм, рабская завистливость и мстительность – все это по мере продвижения к власти вытесняет изначальные благородные черты. Высокая человечность некогда замкнутого движения превращается постепенно в угодническую фарисейскую мораль привилегированной касты. Приходит конец и прежней революционной чистосердечности, ее заменили политиканство и ловкачество. Герои (из тех, кто не сложил голову и кого не отстранили от дел), еще вчера способные пожертвовать всем, даже жизнью, ради других, ради идеи и народного блага, становятся трусливыми эгоистами, у которых нет больше идей и нет больше товарищей. Они не прочь отречься от чести и имени, истины и морали – лишь бы не выпасть из класса правителей, лишь бы удержаться в иерархическом кругу. Если прежде мир редко видел подобных героев, готовых к жертвам и мукам, убежденных, умных, непоколебимых (а именно такими коммунисты были в канун революции и в ее процессе), то не знавал он и столь бесхарактерных трусов – тупоголовых стражей засушенных формул, какими, достигнув могущества, становятся подчас те же самые люди. И все во имя голой власти, во имя привилегий. Насколько лучшие человеческие качества были условием возникновения движения, источником его привлекательности и силы, ровно настолько же дух кастовости при полном пренебрежении к этике и добродетели стал условием сохранения его могущества, самого его выживания. И если раньше честность, искренность, самоотреченность, любовь к истине являлись чем-то совершенно естественным, были условием принадлежности к движению и существования его самого, то ныне сознательная ложь, интрига, клевета, подтасовка, провокация постепенно возводятся в ранг неизбежных спутников как мрачного, беспардонного и всеохватного господства нового класса в целом, так и взаимоотношений между его “полномочными представителями”.

3

Непонявший этой диалектики развития коммунизма был не в состоянии понять и так называемых московских процессов, а также того, почему достаточно регулярные моральные кризисы, вызываемые предательством вчерашних святынь и священных принципов, не могут внести в умы коммунистов того решающего перелома, какой наблюдается у простых людей или представителей иных движений.

Хрущев подтвердил, что основным методом выколачивания “признаний и самооговоров” в сталинских чистках были физические истязания. Он умолчал о наркотиках, хотя есть данные и о их применении. Но самые жестокие истязания и сильнодействующие наркотики осужденные несли в себе.

Обычные осужденные, не члены партии, не впадали в транс, не занимались истерическими самооговорами и не вымаливали смерть в награду за свои “грехи”. Такое случалось только с “людьми особой закваски” – с коммунистами.

Сначала они были поражены жестокостью и аморальностью удара и обвинений, которые “из-за угла” обрушил на них партийный верх, тот самый, в чью полную беспринципность они все же не желали верить, хотя в глубине душ своих (и в узком дружеском кругу) осуждали его за многое. И вот, внезапно, их, словно сорняки, вырвали с корнем. И кто? Их же собственный класс – их вожди, руководство. Взяли и выбросили на помойку. Хуже того, невинных, их пригвоздили к столбу преступления и предательства. А они давно воспитаны, они привыкли быть единой тканью с партией, с ее идеалами. Теперь, выдранные с корнем, они оказались совершенно одинокими. Другого мира, вне рамок коммунистической секты, вне ее убогих понятий и отношений, они не ведали или же позабыли его, отбросили, а теперь уже было слишком поздно искать что-то за гранью коммунистического: им бы и не дозволили, да и сами они, в мыслях, в психике своей, давно уже стали пленниками.

Вне общества, вне общности человек не может не только бороться, но и существовать. Это его неотъемлемый признак, который подметил и объяснил еще Аристотель, назвавший человека “политическим животным”.

Что остается человеку, некогда члену замкнутой секты, морально раздавленному и вырванному из привычного окружения, подвергающемуся к тому же утонченным и жестоким истязаниям, как не “признаться” и тем самым помочь классу, “товарищам”, которым эти признания нужны для борьбы с “антисоциалистической” оппозицией и “империалистами”? Это последнее “великое” и “революционное”, что сохранилось еще в его потерянной и разоренной дотла личности.

Любой истинный коммунист был воспитан, воспитывал себя и других в том духе, что фракции, фракционная борьба являются тягчайшим преступлением против партии, против ее целей. И верно, будь коммунистическая партия раздираема фракциями, не победить ей ни в революции, ни в схватках за власть, за господство. Единство любой ценой, невзирая ни на что, – вот мистический императив, в тени которого, как за стенкой окопа, укроется в итоге мечта олигархов о ничем не ограниченном господстве. Но деморализованный коммунистический оппозиционер, заподозривший или даже стопроцентно понявший это, все равно не избавился еще от мистики единства. Кроме того, он может думать, что вожди приходят и уходят, уйдут и эти – злые, глупые, непоследовательные, себялюбцы и властолюбцы, а цель останется. Цель – все, не так ли испокон веку было в партии?

Сам Троцкий, наиболее последовательный из оппозиционеров, недалеко ушел от подобных рассуждений. Однажды в наплыве самокритики он провозгласил партию непогрешимой, ибо в ней воплощена историческая необходимость – построение бесклассового общества. А объясняя в эмиграции чудовищную аморальность московских процессов, он упирал на исторические аналогии: перед победой христианства в Риме, в эпоху Возрождения, на заре капитализма с той же неизбежностью вершились подлые убийства, процветали клевета, ложь и чудовищные массовые преступления. Такое же суждено эпохе перехода к социализму, заключал он, все это пережитки старого классового общества, задержавшиеся в новом. Вряд ли он что-то таким путем разъяснил, но хоть совесть свою успокоил: “диктатуру пролетариата” не предал, Советы как “единственную форму перехода к новому” – “бесклассовому” – обществу тоже. Вникни он в проблему глубже, то понял бы, что в коммунизме, как и в эпоху Возрождения, да и вообще в истории, когда некий собственнический класс прокладывает себе дорогу, моральные соображения играют роль тем меньшую, чем с большими трудностями он сталкивается и чем на большую меру господства претендует, другими словами, чем “идеальнее” картинка будущего мира, которую он нарисовал себе и другим, и чем глубже и возвышеннее была устремленность к нему людей, пошедших за этот мир сражаться.

Точно так же и те, кто не понял, какие в действительности общественные перемены происходят после победы коммунистов, переоценили и значение разного рода моральных кризисов в их рядах. Было, например, переоценено значение так называемой десталинизации – непринципиальных, близких сталинскому стилю нападок на Сталина со стороны его бывших придворных.

Моральные кризисы, больших или меньших размеров, есть неотъемлемая черта любой диктатуры, поскольку ее сторонники, привыкшие считать униформированность политического мышления патриотической добродетелью и священной гражданской обязанностью, страдают от неизбежных поворотов и перемен. В тоталитарных системах эти кризисы тем более неминуемы.

Вместе с тем коммунисты “кожей чувствуют” и знают, что на таких поворотах их классовое тоталитарное господство не теряет, а лишь набирает силу; это его естественный путь, а мораль и прочие соображения тут почти ни при чем, порой они просто мешают. И все это они быстро узнают на практике. Потому-то моральные кризисы в их рядах, пусть даже глубокие, весьма недолговременны. Действительно, когда всем существом стремишься к реальной цели, прикрывая ее рассуждениями об идеалах, тут уж не до разборчивости в выборе средств.

4

Коммунизм не может морально деградировать, пока его вожди не начнут беспардонно сводить счеты в собственных рядах, по преимуществу с теми из сторонников, кто дела стремится привести в соответствие со словами. Но моральная деградация в глазах сторонних наблюдателей еще не означает слабость коммунизма. До сих пор обычно было наоборот. Всевозможные чистки и “московские процессы” не ослабляли, а, напротив, упрочивали и систему и самого Сталина. Конечно, определенные слои, особенно интеллигенция – и А. Жид тут самый выдающийся пример, – отходили из-за этого от коммунизма, заподозрив, что он – в его нынешнем виде (а другого, по сути, и не существует) – не то олицетворение идеи и идеалов, которое они себе представляли. Но именно такой, какой есть, коммунизм не слабел: новый класс уже окреп, набрал силу, освободился от моральных препон и с успехом топил в крови самих сторонников коммунистической идеи. Морально деградировав в глазах других, коммунизм в глазах собственного класса и в господстве над обществом практически укрепил свои позиции.

Для того чтобы современный коммунизм морально деградировал в среде собственного класса, помимо взаимного сведения счетов между революционерами необходимы и другие условия. Необходимо, чтобы революция “сожрала” не только собственных детей, но и, если так можно выразиться, сама себя тоже. Нужно, чтобы сам господствующий класс понял, что его цели нереальны, утопичны, неосуществимы. Нужно, чтобы крупнейшие умы внутри него осознали, что это класс эксплуататорский, а власть его – неправедна. Конкретно, нужно, чтобы класс уяснил, что как об отмирании государства, так и об обществе – коммунистическом, где каждый трудится по способностям, а получает по потребностям, нет и в обозримом будущем не может быть речи и что сегодня реальность построения такого общества с научной точки зрения можно, в худшем случае, равно успешно опровергать и подтверждать. Тогда и средства, к которым этот класс прибегал и прибегает, стремясь к означенной цели, а в действительности – к утверждению собственного господства, лишились бы и для него самого всякого смысла, стала бы понятной их антигуманность и несовместимость с любой великой целью. А это, в свою очередь, означало бы, что и в самом господствующем классе наметились колебания и раскол, которые уже не остановить. Другими словами, борьба за самосохранение должна была бы заставить господствующий класс как общее и его фракции по отдельности отказаться от прежних средств и самой цели – бесперспективной и нереальной.

Надежды на возникновение такой ситуации, чисто теоретически предполагаемой, не дает пока ни одна коммунистическая страна, а послесталинский Советский Союз менее всего. Господствующий класс и там еще монолитен, а осуждение сталинских методов свелось – даже теоретически – к его самозащите от произвола единоличной диктатуры. Хрущев на XX съезде оправдывал “необходимый террор” против “врагов” в противоположность сталинскому произволу по отношению к “хорошим коммунистам”. Он осудил не методы, как таковые, а лишь их применение, потревожившее правящий класс. Очевидные перемены после Сталина произошли внутри самого класса, который достаточно окреп, чтобы дать отпор попыткам установить абсолютную власть собственного вождя и полицейского аппарата. Сам же класс и его методы существенно пока не изменились, ни внутренних трещин, ни морального упадка не заметно. Хотя все же первые элементы раскола налицо, они проявляются через моральный кризис. Но процесс моральной дезинтеграции только-только наметился. Пока лишь формируются условия для него.

Устанавливая какие-то права для себя, правящая олигархия не может избежать того, чтобы крошки с ее барского стола не перепали народу. Затеянные ею разговоры о притеснениях Сталиным коммунистов обязательно найдут отклик в массах, то есть среди тех, кого притесняют во сто, в тысячу раз сильнее. Французская буржуазия тоже в конце концов взбунтовалась против своего императора, Наполеона, когда ей надоели его войны и бюрократический деспотизм. Но из этого некоторую пользу извлек в конечном счете и французский народ. Сталинские методы, которые в немалой мере оправдывались догматической гипотезой об обществе будущего, больше не вернутся. Но это не означает, что теперешняя олигархия, пусть и не способная употребить любые без разбора средства, от них отказывается в принципе. Это не означает также, что Советский Союз вскоре и внезапно превратится в правовое демократическое государство.

Но кое-что тем не менее изменилось.

Господствующий класс не сможет впредь даже перед самим собой оправдывать неразборчивость в средствах “идеальными” целями. Он еще, конечно, поразглагольствует о конечной цели – коммунистическом обществе; иное означало бы отказ от абсолютного господства. Это может быть связано с рецидивами использования любых средств. Но всякий раз прибегать к ним класс не решится. Более мощная сила – страх перед мировым общественным мнением, боязнь навредить самому себе, своему абсолютному господству – заставит его колебаться, удержит его руку. Ощущая себя достаточно могучим, чтобы разрушить культ своего творца, вернее творца системы – Сталина, он нанес смертельный удар по собственным идейным, основам. Будучи на вершине господства, правящий класс стал отходить от той идеологии, той догмы, которая, собственно, и привела его к власти. Появились трещины, он начал раскалываться. На поверхности все как будто мирно и гладко, но там, в глубине, даже в его собственных рядах, новые мысли, новые идеи рыхлят почву, разбрасывают семена грядущих бурь.

Отказавшись от сталинских методов, господствующий класс именно поэтому не сможет сберечь сталинскую догматику. Методы фактически были лишь выражением и этой догмы, и, естественно, практики, на которой она зиждилась.

Не добрая воля и не, упаси Господь, человечность заставили соратников Сталина признать вредность сталинских методов. Интересы их господствующего класса вынудили этих людей обратиться к разуму и вспомнить, что могут они быть и человечнее, хотя бы и уже после смерти ненаглядного своего вождя и учителя.

Избегая крайних, самых жестоких методов, олигархи волей неволей сеют в рядах собственного класса семена сомнения в отношении самих целей. Раньше цель была моральным прикрытием неразборчивости в средствах. Отказ от принципа “цель оправдывает средства” рождает сомнение и в самой цели. Если будет доказано, что методы, которые должны были привести к цели, никуда не годятся, то и сама цель предстанет нереальной. Ибо в любой политике реальны прежде всего средства, цели же на словах всегда замечательны. “Дорога в ад вымощена добрыми намерениями”.

5

История не знает идеальных целей, которые достигались бы неидеальными, негуманными средствами, точно так же не знает она и свободного общества, построенного рабами. Ничто так не раскрывает реальность и масштабность целей, как методы, используемые на пути к ним.

Если целью необходимо благословить, то есть оправдать средство, значит, что-то не в порядке с самой целью, с ее реальностью. В действительности лишь сами средства, их непрестанное совершенствование, гуманизация, все большая степень свободы благословляют цель, оправдывают усилия и жертвы, необходимые для ее достижения.

Современный коммунизм еще даже не приблизился к началу этого процесса. Он лишь приостановился, полный веры в свои силы, и размышляет об избранных средствах.

Все демократические режимы в истории (относительно демократические, конечно, и в меру, которую допускало их время, – что единственно и возможно) основывались, как правило, не на стремлении к идеальным целям, а на ясно видимых малых каждодневных усилиях с применением адекватных средств. Тем самым каждый из этих режимов вел и привел – в большей или меньшей степени спонтанно – к достижению больших целей. Любая же деспотия сама себя оправдывала идеальными целями и резонами.

К достижению больших целей ни одна из них не привела.

Абсолютная беспардонность или же “неразборчивость” в выборе средств совершенным образом сочетались всегда с грандиозностью, но и нереальностью коммунистической цели. Да и как, на самом деле, придать обществу “идеальный” вид, используя принуждение или так называемое “сознательное действие”, и не прибегнуть при этом к любым “нужным” средствам, не презреть всех моральных “предрассудков”?

Современному коммунизму удалось революционными средствами в пух и прах разорить одну форму общественного устройства и деспотическими – насадить другую. В первом случае им руководила величайшая, благороднейшая, уходящая в глубь тысячелетий мечта людей о равенстве и братстве, за которой позже коммунизм скроет собственное господство, установленное и осуществляемое любыми, без разбора, средствами.

Совсем как у Достоевского о Шигалеве, персонаже “Бесов”: “У него хорошо в тетради, – продолжал Верховенский, – у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное – равенство… Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства…”

Так с оправданием средств целью сама цель становится все более далекой и нереальной. А страшная реальность средств – все более очевидной и невыносимой.

СУЩНОСТЬ

1

Ни одна из теорий о сущности современного коммунизма не исчерпывает проблемы. Не претендует на это и настоящая работа. Современный коммунизм вызван к жизни рядом исторических, экономических, политических, идейных, национальных и международно-политических причин. Поэтому одно-единственное категорическое суждение о его сущности абсолютно точным быть не может.

В сущность современного коммунизма не удавалось проникнуть до тех пор, пока он сам, нарастая, полностью не раскрыл себя. Этот момент мог наступить и наступил лишь с входом коммунизма в определенную фазу своего бытия – в пору зрелости. Именно тогда стало возможным распознать природу его власти, собственности и идеологии. До тех же пор пока коммунизм мужал и представлял собой главным образом идею, разобраться в нем до конца было крайне трудно.

Подобно другим истинам, эта, о современном коммунизме, – произведение многих авторов, стран, движений. Она открывалась шаг за шагом, более менее параллельно продвижению коммунизма, но конечной считаться не может, ибо сам коммунизм развития своего еще не завершил.

И все же в большинстве теорий содержатся верные выводы, причем в каждом отдельном случае удалось уловить какую-то одну из характерных черт коммунизма или одну из форм его сущности.

Есть два основных тезиса о сущности современного коммунизма. Согласно первому, современный коммунизм это своего рода новая религия. Мы удостоверились уже, что он – не религия и не церковь, вопреки тому, что с тем и другим имеет нечто общее.

Второй тезис рассматривает коммунизм как революционный социализм, то есть отрицание современной индустрии или же капитализма, рожденное изнутри их самих вместе с пролетариатом и всеми его несчастьями. Убедились мы, что и этот тезис верен лишь отчасти: современный коммунизм возник в развитых странах как социалистическая идея и реакция на бедственное положение трудящихся масс в процессе промышленной революции.

Но, добившись власти в слаборазвитых странах, он превратился в нечто иное – в эксплуататорскую систему, противоречащую, по большей части, интересам самого пролетариата.

Распространен и тезис, будто современный коммунизм – это лишь новейший вид внутренне присущего людям “врожденного” деспотизма, выходящего на поверхность, как только в чьих-то руках оказывается власть. А возможность стать абсолютным обеспечила ему природа современной экономики, непременно нуждающейся в централизации управления. Элемент истины есть и в такой постановке вопроса: современный коммунизм действительно является современным деспотизмом, который не может не тяготеть к тоталитарности. И все же не каждый современный деспотизм – коммунистический, да и по уровню тоталитарности не ровня они коммунизму.

Таким образом, рассматривая любой из тезисов, мы обнаруживаем толкование лишь одной какой-либо стороны или черты коммунизма, часть истины, а не истину целиком. На исчерпывающую точность не может претендовать и моя точка зрения о сущности коммунизма. Впрочем, любое определение “хромает”, а особенно когда речь идет о столь сложной и живой материи, как общественные явления.

И все-таки можно – сугубо теоретически, абстрактно – говорить о сущности современного коммунизма, о коренных его особенностях, о том, что пронизывает все его проявления и вдохновляет каждое его действие. В эту сущность можно углубляться, заниматься ее оттенками, но главное раскрыто.

Коммунизм, как и его сущность, находится в непрестанном движении от формы к форме. Они и не существуют без такого движения. Потому и вызывают потребность столь же непрестанного изучения себя, углубления раскрытой уже истины.

Сущность современного коммунизма есть плод специфичных исторических и иных обстоятельств. Но с упрочением коммунизма она становится самодовлеющим фактором, самостоятельно формирующим условия для собственного выживания. Поэтому возникает нужда рассматривать ее автономно – в форме и условиях, естественно, в которых она на данный момент проявляется и действует.

2

Тезис, в соответствии с которым современный коммунизм – разновидность новейшего тоталитаризма, является не только наиболее распространенным, но и точным, Менее известно, что понимать под новейшим тоталитаризмом, когда дело касается коммунизма.

Современный коммунизм – это такой тоталитаризм, где три основных фактора господства над людьми – власть, собственность и идеология – представляют собой монополию одной-единственной политической партии, или, в соответствии с моими предыдущими выкладками и терминологией, нового класса, а в сегодняшней конкретной ситуации – верхушки (олигархии) этой партии или же этого класса. Ни одному прежнему либо нынешнему, кроме коммунистического, тоталитарному режиму не удалось в такой мере овладеть одновременно всеми тремя факторами господства над людьми.

Изучая и взвешивая эти три фактора, можно прийти к выводу, что один из них – власть – всегда играл и по-прежнему играет определяющую роль в развитии коммунизма. Возможно, когда-нибудь возобладает один из двух оставшихся факторов, но пока анализ существующих отношений и прочих данных не дает возможности доказать это. Думаю, что власть станет главной характеристикой коммунизма.

В момент рождения коммунизм был идеей. Притом идеей, уже в зародыше содержавшей его тоталитарную и монополистическую природу. С уверенностью можно констатировать, что идеи больше не играют главной, основополагающей роли в обеспечении его господства над людьми. Как идея коммунизм свой путь в основном закончил, тут ему нечего больше сказать миру. Иное дело – власть и собственность, два остальных его обличья.

Могут заметить, что овладение каким-либо видом власти – властью политической, духовной, экономической – есть цель любой борьбы, любого общественно значимого деяния человека. В этом немало истины. Добавят также, что в любой политике власть, борьба за нее и ее сохранение – основная проблема, основное устремление. Бесспорно. Но современный коммунизм – не просто власть, он – нечто иное. Он власть особого сорта, власть, сочетающая в себе господство над идеями и собственностью, то есть власть, ставшая самоцелью.

Советский коммунизм, наиболее длительный и развитой, миновал к настоящему моменту три фазы. То же в большей или меньшей степени касается других стран, где коммунизм “у руля”. Исключая Китай: там коммунизм пребывает еще главным образом во второй фазе – упрочивает позиции.

Три фазы: коммунизм революционный, догматический и недогматический. В общих чертах им соответствуют главные лозунги, задачи и знаменосцы революции: взятие власти – Ленин; “социализм”, или созидание системы, – Сталин; “законность”, или стабилизация системы, – “коллективное руководство”.

Тут важно видеть, что фазы эти не только не имеют строго очерченных границ, но и каждая отдельная содержит в себе общие элементы. Уже ленинский период был полон догматизма, уже там началось “строительство социализма”, а что касается Сталина, то он не отрекся от революции и по-прежнему игнорировал догмы, мешавшие созиданию системы.

Да и сегодняшний недогматический коммунизм таковым является лишь условно: догма ему не повод для отказа от практической выгоды, самой мизерной, и, с другой стороны, в погоне за той же выгодой он будет беспощадно преследовать малейший намек на сомнение в истинности и чистоте догмы.

Так, исходя из практических потребностей и возможностей, он сегодня приспустил паруса революции и своей военной экспансии. Но ни от того ни от другого не отказался.

Поэтому вышеозначенное деление на три фазы верно лишь в общих чертах, с точки зрения абстрактной теории. В действительности “чистых”, разделенных фаз не существует, они и по времени в разных странах не совпадают.

В различных коммунистических государствах границы между фазами, мера их взаимопроникновения и формы проявления неодинаковы. Югославия, например, через все три фазы прошла за относительно короткое время. Ведомая все теми же личностями, что отразилось и на их взглядах, и на принципах работы.

Во всех трех фазах власти принадлежит главная роль. Сначала, в ходе революции, властью надо было овладеть; затем, в период “построения социализма”, опираясь на власть, создать новую систему; сегодня власть должна эту систему уберечь.

За это время, с первой по третью фазу, сущность сущности коммунизма – власть прошла эволюцию от средства до самоцели.

В действительности она всегда, в большей или меньшей степени, была целью, но коммунистические вожди так ее не восприняли, уверовав, что с ее помощью, используя ее как средство, достигнут “идеальной” цели. Именно из-за того, что была средством при утопической попытке преобразования общества, власть не могла не превратиться в самоцель, в первейшую цель коммунизма. В первой и во второй фазе она могла выглядеть средством. Но в третьей не скрыть уже было, что она и есть первейшая цель и сущность коммунизма.

Угасая как идея, не будучи в состоянии открыто утвердиться как собственность, коммунизм вынужден держаться за власть как за главное средство и основной способ сохранения своего господства над людьми.

В революции, как и в мировой войне, полная концентрация ресурсов в руках власти была естественной: войну нужно выиграть. В период индустриализации это еще могло выглядеть естественным: нужно было создавать индустрию, строить “социалистическое общество”, на алтарь которого принесено столько жертв. Но когда и это завершилось, стало ясно, что власть в коммунизме была не только средством, но и основной, если не единственной целью.

Сегодня для коммунистов, стремящихся удержать в своих руках привилегии и собственность, власть – и средство и цель. А поскольку речь идет об особых формах власти и собственности, то есть собственность используется посредством самой власти, то власть – это и самоцель и сущность современного коммунизма. Другие классы в состоянии удержать собственность и без монополии власти или власть – без монополии собственности. А вот новому классу, сформировавшемуся в коммунизме, такое как до сих пор не удавалось, так и в будущем маловероятно, что удастся.

На протяжении всех трех указанных фаз потайной, невидимой и неназванной, стихийной и самой основной целью была власть. В каждой из трех форм господства над людьми она проявлялась сильнее либо слабее: при первой фазе идеи – во имя власти – были вдохновляющей и движущей силой; во второй – власть действовала как демиург общества, не забывая поддерживать собственную “кондицию”; сегодня “коллективная” собственность подчинена импульсам, от нее исходящим, и ее потребностям.

Власть – альфа и омега современного коммунизма тогда даже, когда он старается избежать этого.

Идеи, философские принципы и мораль, нация и народ, собственная история, а частично даже и “своя” собственность – все можно разменять, всем пожертвовать. Но не властью. Ибо это значило бы отречься от себя, от сущности своей. Отдельным людям сие доступно. Но класс, партия, олигархия – они не могут. В этом цель и смысл их существования.

Любая власть, будучи средством, одновременно еще и цель (для тех уже, кто к ней стремится), и источник привилегий.

В коммунизме власть-почти исключительно цель, так как она источник и гарантия всех привилегий. Ею и через нее реализуются материальные привилегии и владычество правящего класса над национальными богатствами. Она “взвешивает” ценность идей, душит их либо допускает,

Этим власть в современном коммунизме отличается от любой другой власти. А он сам – от любой другой системы.

Именно потому, что власть – глубочайшая сущность коммунизма, он обязан был стать тоталитарным, нетерпимым и замкнутым. Если бы он имел (или был способен иметь) и другие действительные цели, ему пришлось бы разрешить и иным силам самостоятельно развиваться и выступать против него.

3

Не столь уж важно, в какое определение уложится современный коммунизм. Однако эта проблема встает перед каждым, кто берется за его объяснение, даже если его к тому не принуждают конкретные условия, в которых коммунисты величают свою систему “социализмом”, “бесклассовым обществом”, “воплощением вековой мечты человечества”, а противная сторона видит в нем лишь бессмысленное насилие, “случайный” успех группы террористов и проклятие рода человеческого.

Науке, желающей упростить описание, приходится пользоваться устоявшимися категориями.

Существует ли в социологии категория, к которой, пусть и с некоторой натяжкой, можно отнести современный коммунизм?

Как и многие авторы, хотя и с иных позиций, я тоже в последние годы относил коммунизм к государственному капитализму, точнее говоря, к тотальному государственному капитализму.

Этот взгляд главенствовал в среде руководителей югославских коммунистов во время их конфликта с правительством СССР. Но не зря говорят, что коммунисты, держа курс по ветру практических выгод, “как перчатки” меняют свои “научные” выводы. Вот и югославские партийные вожди (правда, стыдливо и тайком) изменили после “замирения” с советским правительством свою позицию и снова провозгласили СССР социалистическим государством, а советский империалистический наскок на независимость Югославии – “трагическим” и “непонятным” происшествием, вызванным “произволом отдельных лиц”, как выразился Тито.

Современный коммунизм на самом деле более всего походит на тотальный государственный капитализм. Об этом говорят его происхождение и задачи, которые ему предстояло решать: необходим был промышленный переворот, схожий с тем, что совершил капитализм, но, в отличие от последнего, с помощью государственной машины.

Впрочем, и против такой дефиниции можно привести ничуть не меньше (если не больше) доводов.

Будь государство в коммунизме собственником от имени общества, нации, то и формы политической власти над ним могли бы и обязаны были меняться, – уже хотя бы вследствие разнообразия устремлений в этом обществе и у этой нации. По природе своей государство – это орган, связующий и гармонизирующий общество, а не только сила, над ним зависшая. Владение собственностью от имени общества, таким образом, и должно было бы отражать эти его функции или, другими словами, те силы и тенденции, которые оно призвано уравновешивать и которые проявлялись бы в разнообразнейших формах политического господства над ним, государством. И собственником, и само себе владыкой оно не могло бы быть. Здесь же наоборот: государство – инструмент, оно во власти интересов только одной и всегда той же самой политической группы, то бишь, одного и того же исключительного собственника или же одной и той же тенденции в экономике и остальных сферах общественной жизни.

Госсобственность на Западе скорее можно было бы счесть государственным капитализмом, нежели собственность в коммунистических странах.

Утверждение, что современный коммунизм есть государственный капитализм, рождено “угрызениями совести” тех, кто, разочаровавшись в коммунистической системе, не нашел ей объяснения и сравнивает ее болячки с капиталистическими. А так как в коммунизме действительно отсутствует частное владение и собственность формально принадлежит государству, нет, на первый взгляд, ничего логичнее, нежели вину за все грехи свалить на государство. Отсюда и государственный капитализм. Этой формулировкой пользуются подчас и те, кто видит “меньшее зло” в частнособственническом капитализме, с удовольствием подчеркивая, что коммунизм, мол, тот же капитализм, только еще хуже.

Утверждать же, что современный коммунизм является переходом к чему-то иному, – значит заходить в тупик и делать невозможными любые разумные поиски решения. А что же из сущего не являет собой одновременно и перехода к чему-то иному?

У современного коммунизма, даже если согласиться с тем, что он вобрал в себя многие черты некоего всеобъемлющего государственного капитализма, есть ничуть не меньше своих собственных особенностей, а посему будет, видимо, точнее считать его некой особой и новой общественной системой.

Сущность современного коммунизма нельзя перепутать ни с какой другой. Впитав в себя немало элементов феодализма, капитализма и даже рабовладельчества, он вместе с тем остается самобытным и самостоятельным.

НАЦИОНАЛЬНЫЙ КОММУНИЗМ

1

Единый по своей сути коммунизм в разных странах реализуется по-разному: нестандартными темпами и путями. Поэтому отдельные коммунистические системы можно рассматривать как несколько форм одного и того же явления.

Различия между коммунистическими странами, которые Сталин тщетно пытался устранить силой, – это прежде всего следствие самобытности их исторического прошлого.

Даже самый поверхностный наблюдатель отметит, что, например, современный советский бюрократизм есть в некоем роде продолжение царизма, его порядков, при которых, как еще Энгельс констатировал, чиновники составляли “особое сословие”. Нечто подобное можно сказать и о способе осуществления властных функций в Югославии.

Встав “у руля”, коммунисты в разных странах столкнулись с разным культурно-техническим уровнем, неодинаковыми общественными отношениями, с особенностями национального характера, чего новая власть не могла не принимать во внимание. Эти различия продолжают углубляться – всюду по-своему. Но так как более-менее сходны общие причины, приведшие их к власти, да и бороться им приходится со сходными внутренними и внешними противниками, то коммунисты большей частью вынуждены не только вести совместную борьбу, но и исповедовать сходную идеологию.

Подобно всему в коммунизме, и коммунистический интернационализм, отражавший некогда однотипность ситуации, в которой находились революционеры, а также задач, поставленных перед ними обществом, с течением времени переродился. Теперь это – “общий котел” интересов международной коммунистической бюрократии, а одновременно – питательная среда для грызни и раздоров внутри этой “общности” на государственно-национальной основе. От прежнего пролетарского интернационализма сохранились лишь призывы да священные догмы; ныне он – окоп, где засели и вольготно себя чувствуют “голые” внутренние и внешнеполитические интересы, намерения и планы различных коммунистических олигархий.

Природа власти, собственности, схожесть роли в международной жизни, как и единая идеология, неизбежно заставляют коммунистические страны обращаться к практике и опыту друг друга.

Несмотря на это, было бы в высшей степени ошибочным не видеть и недооценивать значение обязательных различий в темпах и путях становления коммунистических государств. Вариабельность путей, форм, темпов, в которых предстоит самовыразиться любому “отдельному” коммунизму при едином для всех внутреннем содержании, столь же неизбежна, как и сама суть коммунизма. Ни одна коммунистическая система, какой бы схожей с другими она ни казалась, не может существовать вне декораций национального коммунизма. Более того, чтобы удержаться, такой коммунизм обязан приобретать вид все более национального, все больше приспосабливаться к национальным реалиям.

Форма власти, собственности, содержание идей разнятся в коммунистических странах наименьшим образом. Различий может вообще не быть, во всяком случае крупных. Ибо суть везде одна – тотальное господство. Но, стремясь победить и сохранить власть, коммунисты обязаны приноравливать к национальным условиям темпы и пути утверждения позиций одной и той же сути, очень схожих форм власти и собственности.

Разница между коммунистическими странами, как правило, тем заметнее, чем в большей степени коммунисты какой-то из них, подчиняясь обстоятельствам, шли к власти “нетрадиционными” путями, иными темпами. И чем независимее при этом были.

Конкретно лишь в трех случаях – Советский Союз, Китай и Югославия (где-то в большей, где-то в меньшей мере) – коммунисты самостоятельно осуществили революцию, по-своему, своими темпами добились власти и начали “построение социализма”. Эти страны сохранили независимость, даже став коммунистическими, даже находясь – как Югославия прежде, а Китай до сих пор, – под мощным воздействием Советского Союза, в отношениях “братской любви” и “вечной дружбы” с ним. На закрытом заседании XX съезда Хрущев приоткрыл завесу над тем, как едва удалось предотвратить конфликт между Сталиным и китайским руководством. Конфликт с Югославией, таким образом, не единичен, он был лишь наиболее болезненным и первым из вышедших на поверхность.

Известно, что остальным коммунистическим государствам советское руководство навязало коммунизм силой “вооруженных миссионеров” – своей армии. Вследствие этого разница в путях и темпах развития этих стран не могла еще сыграть той роли, как в случае Югославии и, конечно, Китая. Но по мере укрепления там господствующей бюрократии, приобретения ею самостоятельности, по мере того как она начинает понимать, что излишней послушностью и копированием Советского Союза лишь ослабляет собственные позиции (или, как принято говорить, “построение социализма” и “социализм”), она начинает все ревностнее перенимать пример Югославии, то есть развиваться самостоятельно. Коммунисты восточноевропейских стран были сателлитами СССР не потому, что им это нравилось, а потому, что были слишком слабы. По мере стабилизации своего положения, как только для этого создаются условия, они начинают все более тяготеть к независимости – защите “своего народа” от советской гегемонии.

С победой коммунистической революции в определенной стране власть и могущество там оказывается в руках нового класса. И у него нет большого желания во имя торжества идеологической солидарности лишаться своих “в поте лица” добытых привилегий, подчиняя собственные интересы интересам пусть и “братского” класса, но все же – из другой страны.

Там, где коммунистическая революция победила главным образом самостоятельно, неизбежен особый путь развития, а вместе с ним – разногласия с другими коммунистическими государствами, особенно с Советским Союзом – мощнейшей и наиболее империалистически настроенной коммунистической державой. Ведь в стране победившей революции господствующая национальная бюрократия уже обрела (с оружием в руках) самостоятельность, распробовала вкус власти, ощутила выгоды от обладания “национализированным” имуществом. С философской точки зрения она осознала свою сущность, дорвалась до “своего государства”, то есть власти, а поэтому и требует равноправия.

Это не значит, однако, что речь идет только о столкновении – если оно случается – двух бюрократий. В него втягиваются и революционные элементы подчиненной страны, несокрушимые и принципиальные противники “права сильного”, считающие, что отношения между коммунистическими государствами должны быть, как велит догма, идеальными. Народные массы, которые в глубине души всегда стремятся к независимости, также не могут остаться в стороне от этого конфликта. Народу он в любом случае выгоден, поскольку дает возможность, с одной стороны, не платить дань чужому правительству, а с другой – ослабить гнет собственного, не желающего и не смеющего впредь копировать чужие методы. Такой конфликт будит также внешние силы – другие страны и движения. Но суть самого столкновения, как и суть его участников, остается неизменной. Ни советские, ни югославские коммунисты не изменили своей сути – ни до, ни во время, ни после ссоры. Правда, расхождения в вопросе о темпах и путях дальнейшего развития, как и стремление застраховать свою монополию, довели до взаимного оспаривания наличия социализма друг у друга, но, в конце концов, они признали таковое – примирившись и поняв, что если не хотят скомпрометировать и потерять то, что для них наиболее значимо (и едино по сути), то нужно уважать существующие различия.

Подчиненные коммунистические правительства в Восточной Европе могут – даже должны – добиваться независимости от Советского Союза. Сколь далеко зайдет стремление к самостоятельности и в какой форме проявятся трения, предугадать заранее никто не способен, – тут зависимость от множества непредсказуемых внутренних и внешних факторов. Но в том, что национальная коммунистическая бюрократия стремится к своему все более полному и независимому господству, не может быть никакого сомнения. Это доказывают не только антититовские процессы при Сталине всюду в Восточной Европе, но и сегодняшнее открытое предпочтение “своему пути” в “социализм”, что особенно ярко в последнее время демонстрируют Польша и Венгрия. Центральное советское правительство сталкивалось с проблемой “национализма” даже со стороны им самим посаженных руководителей советских республик (Украина, Кавказ), так что же говорить о странах Восточной Европы.

Важную роль играет при этом и тот факт, что Советский Союз не смог – и в будущем не сможет – стимулировать экономику восточноевропейских стран, отчего стремление к национальной независимости должно приобретать все больший размах. Это стремление может замедляться и даже замирать порой под нажимом извне или из-за страха коммунистов перед “империализмом” и “буржуазией”, но оно не может быть остановлено полностью. Наоборот, оно имеет общую тенденцию к усилению.

Невозможно, конечно, угадать, в каких конкретно формах станут развиваться впредь отношения между коммунистическими странами. Сотрудничество коммунистов способно доходить почти до полного их духовного слияния, объединения, но и конфликты между коммунистическими государствами могут приобретать любой характер – вплоть до военного. Столкновения между СССР и Югославией помогло избежать не наличие “социализма” в обеих странах, а то, что Сталин не рискнул пойти ва-банк, разжечь конфликт, масштаб которого мог стать непредсказуемым.

Все, что когда-либо произойдет между коммунистическими государствами, будет зависеть от суммы обстоятельств, которыми вообще определяются политические события, однако интересы коммунистических бюрократий, проявляющиеся то как национальные, то как общие, всегда будут играть крупную роль – при неудержимой пока тенденции ко все большей самостоятельности на национальной основе.

2

Понятие национального коммунизма казалось полной бессмыслицей до конца второй мировой войны, пока советский империализм не показал, на что он способен не только в отношении капиталистических, но и коммунистических стран. Рождение этого понятия связано прежде всего с конфликтом между Югославией и СССР.

Порицание хрущевско-булганинским “коллективным руководством” сталинских методов, возможно, и в состоянии смягчить отношения между СССР и другими коммунистическими странами, но нормализовать их полностью одним этим невозможно. В лице СССР мы сталкиваемся не только с коммунизмом, но и с империализмом великой русской – советской – державы. Этот империализм может менять формы и методы “воздействия”, но не может исчезнуть, – равно как и стремление коммунистов других стран к независимости.

Подобного развития не миновать и другим коммунистическим системам. Сообразно возможностям и обстоятельствам они тоже будут тяготеть к тому, чтобы стать (и станут) по-своему империалистическими, гегемонистскими.

В развитии внешней политики СССР существуют две империалистические фазы, хотя таковой можно было бы считать и предшествовавшую им, когда речь шла почти исключительно о распространении революционной пропаганды в других странах. Я считаю, что нет достаточных оснований и эту первую, революционную фазу в развитии СССР категорически считать империалистической, так как он тогда больше оборонялся, чем нападал. Хотя несомненно, что и тогда в политике его верхушки присутствовали мощные имперские тенденции (например, по отношению к Кавказу).

Таким образом, если не считать империалистической первую, революционную фазу, то вторая началась, вообще говоря, с победы Сталина, индустриализации и установления господства нового класса в 30-е годы. Этот поворот стал особенно очевиден накануне войны, когда сталинское правительство должно было (и получило такую возможность) перейти от декларативного пацифизма и антиимпериализма к делу, что отразила, в том числе, и смена руководства внешней политикой, – общительного, обаятельного и в достаточной мере принципиального Литвинова сменил беспринципный, замкнутый Молотов.

Основная причина империалистической политики, без сомнения, кроется в самой эксплуататорской и деспотической природе нового класса. Но чтобы этот класс мог проявить себя как империалистический, ему необходимо было обрести определенную силу и оказаться в соответствующих обстоятельствах. Эта сила к началу второй мировой войны у него уже была. А сама по себе война изобиловала возможностями для империалистических комбинаций. Безопасности такой крупной страны, как СССР, особенно в современной войне, маленькие прибалтийские государства никак не угрожали, тем более что настроены они были не только не агрессивно, а даже по-союзнически. Но для аппетитов ненасытной великорусской коммунистической бюрократии это был лакомый кусочек.

Коммунистический интернационализм, являвшийся до того времени составной частью советской внешней политики, слился во второй мировой войне с интересами правящей советской бюрократии. Тем самым и его организации оказались ненужными. Идея распустить Коминтерн возникла, по словам Димитрова, вслед за оккупацией прибалтийских стран, в пору сотрудничества с Гитлером, хотя осуществлена она была во второй фазе войны, в период союзничества с западными государствами.

Информбюро, включавшее восточноевропейские, французскую и итальянскую партии, было создано по инициативе Сталина для обеспечения советского господства в странах-сателлитах и усиления влияния в Западной Европе. По уровню Информбюро не шло ни в какое сравнение с Коммунистическим Интернационалом, в котором – несмотря на тот же абсолютный диктат Москвы – хотя бы формально были представлены все партии. Информбюро было сведено к зоне советского фактического и вероятного влияния. Конфликт с Югославией показал, что оно должно было осуществлять подчинение коммунистических стран и партий советскому правительству, – подчинение, которое стало ослабевать вследствие укрепления в них национального коммунизма. После смерти Сталина Информбюро было распущено. Советское правительство, желая избежать крупных и опасных разногласий, признало если и не допустимость национального коммунизма, то хотя бы право на так называемый особый путь к социализму.

Эти организационные изменения вызывались глубокими экономическими и политическими причинами.

Пока коммунистические партии в Восточной Европе не набрали еще силы, да и сам Советский Союз еще недостаточно окреп экономически, советское правительство (не будь даже сталинского произвола и деспотизма) было вынуждено утверждать свое господство в восточноевропейских государствах административными методами. Собственную экономическую и иную немощь советскому империализму приходилось компенсировать политическими – в первую очередь полицейскими и военными методами.

Такая милитаристская форма империализма, являвшая собой лишь более высокий уровень того же царского военно-феодального империализма, соответствовала внутренней структуре Советского Союза, где полицейский и административный аппарат под централизованной единоличной командой занимал доминирующее положение.

Сталинизм и есть сплав личной коммунистической диктатуры и милитаристского империализма.

Различные смешанные общества, использование политического нажима для поглощения экспорта восточноевропейских стран по ценам ниже мировых, искусственное формирование “мирового социалистического рынка”, контроль за всеми политическими действиями подчиненных партий и государств, превращение традиционно-благожелательного отношения коммунистов к “родине социализма” в доходящий до психоза культ советского государства, Сталина и его достижений – неотъемлемые признаки этого империализма.

Но что произошло далее?

В самом Советском Союзе, внутри его господствующего класса, к тому времени совершились “тихие” перемены, открытому проявлению которых препятствовала лишь фигура Сталина. Подобные перемены, в ином только виде, происходили и в восточноевропейских странах: там новые национальные бюрократии стремятся ко все большему укреплению своей власти и собственности, наталкиваясь одновременно на проблемы, вызванные гегемонистским нажимом со стороны советского правительства. Если раньше они, чтобы прийти к власти, должны были отказаться от национального своеобразия, то теперь такая позиция стала преградой их дальнейшему возвышению. Кроме того, советское правительство оказалось больше не в состоянии следовать слишком дорогой и рискованной сталинской внешней политике военных угроз и изоляции, а одновременно, в эпоху всеобщих антиколониальных движений, держать “в черном теле” ряд европейских государств.

Советские вожди после длительного периода нерешительности и оттяжек вынуждены были признать необоснованность обвинений против руководителей Югославии, которых клеймили как гитлеровских и американских шпионов за то единственно, что они отстаивали право по-своему строить и развивать коммунистическую систему. Тито стал самой заметной фигурой современного коммунизма. Национальный принцип был формально признан. Но вместе с тем, Югославия перестала быть неповторимым генератором нового в коммунизме. Югославская революция “утихомирилась” в своем стандартном русле, в стране начался мирный и однообразный период коммунистического владычества. Любовь между вчерашними врагами от этого не стала вечной, споры тоже не завершились. Все лишь вошло в новую фазу.

Тем самым Советский Союз вступил во вторую, преимущественно экономическую и политическую, если так можно выразиться, фазу своей имперской политики. Во всяком случае, такое впечатление складывается, когда анализируешь имеющиеся на сегодняшний день факты.

Национальный коммунизм стал теперь повсеместным явлением. Им охвачены все коммунистические движения – одни сильнее, другие слабее. Исключением является лишь СССР, против которого, естественно, национальный коммунизм и направлен. И советский коммунизм в свое время, в годы возвышения Сталина, был национальным коммунизмом. Тогда русский коммунизм фактически отказался от интернационализма, используя его лишь в качестве инструмента своей внешней политики.

Советский коммунизм сегодня столкнулся с необходимостью пусть не окончательно, но все же признать новую реальность в коммунизме.

Меняясь изнутри, советский империализм вынужден был измениться и по отношению к внешнему миру. От преимущественно административного контроля за ними он постепенно перешел к экономической интеграции с восточноевропейскими странами, к совместному планированию в важнейших отраслях, на что коммунистические правительства соглашаются сегодня в основном добровольно, чувствуя еще свою слабость как во внутреннем, так и в международном плане.

Такая ситуация не может продолжаться долго, так как таит в себе существенные противоречия. С одной стороны, укрепляются национальные черты коммунизма, а с другой – не исчезает советский империализм. Советское правительство и правительства восточноевропейских стран, включая Югославию, стремятся найти выход на путях сотрудничества, объединения усилий при разрешении единых проблем, затрагивающих самое сокровенное – убережение существующих форм власти и собственности. Это, пожалуй, единственный аспект, где сотрудничество возможно, другие отсутствуют. Условия для дальнейшей интеграции с Советским Союзом продолжают создаваться, но еще больше возникает условий, ведущих к достижению восточноевропейскими коммунистическими правительствами самостоятельности. Ни советское правительство не отказалось от своего господства в этих странах, ни их правительства – от горячего стремления добиться чего-то похожего на самостоятельность Югославии. Степень их будущей самостоятельности находится в зависимости от соотношения сил – внешних и внутренних.

Признание национальных форм коммунизма, на которое советское правительство, правда, “стиснув зубы”, но все же решилось, есть факт огромной значимости, весьма и весьма опасный для советского империализма.

Это рождает более-менее свободную дискуссию, а значит и идеологическую самостоятельность. Теперь силу влияния какой-либо “ереси” на коммунизм будет определять не только добрая воля Москвы, но и ее, этой “ереси”, собственные национальные возможности. Отход от Москвы, которая изо всей мочи упирается, пытаясь на “добровольной” и “идеологической основе” сохранить свое влияние в коммунистическом мире, остановить будет невозможно.

Да и сама Москва не та, что прежде. Потеряна монополия на новые идеи и моральное право предписывать единственно разрешенную “линию”. Порвав со Сталиным, она перестала быть идейным центром. Эпоха великих коммунистических монархов и великих идей закончилась и здесь, зато началось царствование сереньких коммунистических бюрократов.

“Коллективное руководство” даже не подозревает, какие проблемы и потери ждут его в самом коммунизме – и у себя в стране, и вне ее. Но что было поделать? Сталинский империализм оказался не просто слишком дорогостоящ и опасен, но и того хуже – неэффективен. Он вызывал ропот не только народов, но и самих коммунистов – притом в крайне напряженной международной ситуации.

Советского идейного коммунистического центра больше не существует, он в полном развале. Единству мирового коммунистического движения нанесен непоправимый урон, по сей день не видно возможности его реанимировать.

Но как замена Сталина “коллективным руководством” не могла изменить сути самой системы в СССР, так и национальный коммунизм, несмотря на возрастание по мере освобождения от влияния Москвы его возможностей, не был способен изменить свою внутреннюю сущность – тотальную власть, монополию идей и собственности партийной бюрократии. Он, правда, мог в значительной степени ослабить давление и замедлить темпы утверждения своей монополии на собственность – особенно в деревне. Но национальный коммунизм не стремится, да и не может стать ничем, кроме коммунизма. Потому-то его непрестанно и подсознательно влечет к “началу начал” – Советскому Союзу. Он не способен отделить свою судьбу от судьбы остальных коммунистических стран и движений.

Национальные изменения в коммунизме создают угрозу советскому империализму сталинской эпохи, но – не коммунизму, как таковому, не его сути. Наоборот, они могут способствовать росту его сил там, где он правит, и сделать его более привлекательным в глазах сторонних наблюдателей.

Национальный коммунизм совпадает с недогматической, то есть антисталинистской фазой развития коммунизма, более того, является существенным признаком этой фазы.

3

Национальный коммунизм не в состоянии изменить сегодняшнюю внешнеполитическую ситуацию – ни в плане межгосударственных отношений, ни отношений внутри рабочего движения. Хотя влиять на все это он может весьма значительно.

Так, например, югославский национальный коммунизм в немалой степени содействовал ослаблению советского империализма и крушению сталинизма внутри коммунистического движения. Истоки перемен, происходящих в Советском Союзе и восточноевропейских странах, кроются прежде всего в недрах самих этих государств. Но первые подобные перемены – на свой, югославский манер – произошли в Югославии. Там и завершились раньше. Так национальный югославский коммунизм конфликтом со Сталиным реально начал новую, постсталинскую фазу в развитии коммунизма. На процессы в самом коммунизме он повлиял заметно, на международные отношения и некоммунистическое рабочее движение также оказал влияние – хотя, безусловно, и несравненно меньшее.

Надежды на то, что югославский коммунизм сможет развиться в демократический социализм или послужит мостом, переброшенным от социал-демократии к коммунизму, оказались безосновательными. Югославские вожди сами в этом вопросе не были последовательны. В период советского давления на Югославию они демонстрировали горячее желание сблизиться с социал-демократами. Между тем, помирившись с Москвой, Тито в 1956 году заявил, что одинаково излишни и коммунистическое Информбюро, и Социалистический интернационал. И это невзирая на факт, что последний самоотверженно защищал Югославию в период, когда представители первого оголтело на нее наскакивали. Очарованные политикой так называемого активного сосуществования, которая в наибольшей степени отвечала их текущим интересам, югославские вожди провозгласили, что обе организации – Информбюро и Социалистический интернационал – “утратили значение” уже потому, что их создали два противостоящих блока.

Югославские руководители спутали свои желания с реальным положением вещей и свой сиюминутный интерес – с глубокими историческими и социальными различиями.

Конечно, Информбюро было продуктом сталинистского стремления создать восточный военный блок. Нельзя также отрицать связи действующего в рамках Западной Европы Социалистического интернационала с западным блоком, с Атлантическим пактом. Но Социнтерн, прежде всего как организация социалистов развитых европейских стран, в которых активны политическая демократия и соответствующие ей общественные отношения, мог бы существовать и без этого блока.

Военные союзы и блоки – явление преходящее, в то время как западный социализм и восточный коммунизм отражают гораздо более устойчивые и глубокие тенденции.

Противостояние коммунизма и социал-демократии есть следствие не столько (менее всего) различия в принципах, сколько разного, противоположно направленного развития экономических и духовных сил. То, что Дойчер справедливо называет началом величайшего в истории раскола – столкновение Мартова и Ленина на II съезде российских социал-демократов в Лондоне в 1903 году по вопросу о членстве в партии, а вернее, по поводу большей или меньшей степени централизма и дисциплины в партии, – имело такую лавину последствий, которой инициаторы этого спора и представить себе не могли. Там началось не только формирование двух движений, но и двух общественных систем.

Пропасть между коммунистами и социал-демократами невозможно ликвидировать, не изменив сути этих движений, обстоятельств, приведших к расхождениям между ними. В течение полувека, несмотря на отдельные примеры временного сближения, различия в целом лишь углублялись, а суть в обоих случаях еще больше индивидуализировалась. Сегодня социал-демократия и коммунизм не только два движения, но и два мира.

Национальный коммунизм, отделяясь от Москвы, не был способен преодолеть эту пропасть, хотя и делал попытки уменьшить ее глубину. В том убедило сотрудничество югославских коммунистов с социал-демократами – больше по линии деклараций, чем реальности, больше “из учтивости”, чем “по зову сердца”. Каких-либо ощутимых принципиальных результатов для каждой из сторон оно не дало.

Совсем по иным причинам не сложилось единство западных и азиатских социал-демократов. Не столь велики были у них различия в сути и принципах. Другой разговор – практика. По соображениям сугубо национального характера азиатские социалисты не могли объединиться с западноевропейскими. Даже будучи противниками колониализма, социалисты тем не менее представляют страны, которые уже самой своей развитостью, пусть и не доминируя политически в менее развитых государствах, все равно эксплуатируют их. Противоречия между азиатскими и западными социал-демократами отражают противоречия, вызванные неравномерностью развития и перенесенные в ряды социалистического движения. Хотя конкретные проявления таких противоречий могут и должны быть порой достаточно острыми, близость, по существу, насколько сегодня можно судить, все равно очевидна, ее воздействия не избежать в будущем.

4

Подобный югославскому, национальный коммунизм, когда его исповедуют коммунистические партии некоммунистических стран, мог бы иметь международное значение даже большее, чем такой же, но “в исполнении” партий, стоящих у власти. В первую очередь это касается компартий Франции и Италии, объединяющих значительное большинство рабочего класса этих стран и пользующихся, если не считать отдельных партий в Азии, наибольшим влиянием за пределами коммунистического мира.

Проявления национального коммунизма в этих партиях пока не получили большого резонанса и размаха. Но и там такие проявления неизбежны и могли бы в конечном счете привести к глубоким, коренным внутрипартийным преобразованиям.

Не следует объяснять возможный отход этих партий от Москвы единственно необходимостью для них конкурировать с социал-демократией, которая социалистическими лозунгами и действием может привлечь на свою сторону неудовлетворенные массы. Еще в меньшей степени такое объясняется периодическими и всегда “как снег на голову” поворотами в политике самой Москвы и других правящих компартий, что приводит упомянутых, да и не только упомянутых “неправящих” коммунистов к “кризисам совести”, заставляет их заниматься оплевыванием того, что вчера еще до небес превозносилось, резко менять партийную линию. Ни пропаганда со стороны политических противников, ни нажим администрации предприятий на рабочих не могут существенно поколебать стабильность положения этих партий.

Основные причины, ведущие к их отходу от Москвы, могут быть заложены в самой природе общественных систем государств, где они действуют. Если окажется (а такое весьма вероятно), что рабочий класс этих государств в силах добиться улучшения своего положения парламентским путем и изменить таким образом саму систему, то, несмотря ни на какие свои революционные и прочие традиции, он от коммунистов отвернется.

Но спокойно наблюдать за отходом рабочих могут лишь группки коммунистических догматиков, в то время как трезвые политические руководители будут всячески стремиться избежать этого – даже ценой ослабления связей с Москвой.

Нужно иметь также в виду, что парламентские выборы, приносящие огромное число голосов коммунистам, не демонстрируют действительную – коммунистическую – силу этих партий, являясь в значительной мере отражением недовольства и сохраняющихся иллюзий. Упорно следуя за коммунистическими вождями, массы с той же легкостью их покинут, едва только станет очевидно, что коммунисты жертвуют национальными формами и конкретными возможностями рабочего класса ради своей бюрократической сущности, “диктатуры пролетариата” и связей с Москвой.

Все это, конечно, предположения.

Но уже сейчас эти партии находятся в крайне тяжкой ситуации. Если они действительно хотят быть на стороне парламентаризма, их руководители должны будут отказаться от своей антипарламентской сущности, то есть выступить за национальный коммунизм, который – с учетом их негосподствующего положения – фактически привел бы к распаду их партий как коммунистических.

Растущая возможность добиться преобразования общества и улучшения положения рабочих демократическим путем, московские повороты, которые в конце концов после сокрушения культа Сталина привели к распаду идейного центра, конкуренция со стороны социал-демократов, тенденции к объединению Запада не только на военной, но и на более глубокой и прочной – социальной основе, военное укрепление западного блока, оставляющее все меньше шансов на “братскую помощь” Советской Армии, невозможность свершения новых коммунистических революций без мировой войны – все это заставляет вождей этих партий манипулировать идеей национального коммунизма и национальными формами; страх же перед неизбежными последствиями перехода к парламентаризму и разрывом с Москвой парализует их, ведет к фактическому бездействию. Все углубляющиеся различия между жизнью общества на Востоке и на Западе действуют с неумолимой силой. “Реактивный” Тольятти – растерян, а крепыш Торез – в нерешительности. Жизнь вне и внутри партии потекла мимо них.

Заявив, что парламент сегодня может стать “формой перехода” к “социализму”, Хрущев на XX съезде хотел облегчить коммунистическим партиям в “капиталистических государствах” маневрирование, подтолкнуть коммунистов и социал-демократов к сотрудничеству и созданию “народных фронтов”. В реальность этого он поверил, по его собственным словам, вследствие перемен, приведших к укреплению коммунизма и упрочению мира на земле. В действительности он этим молча признал не только очевидную для всех и каждого нереальность коммунистических революций в развитых странах, но и невозможность дальнейшего распространения коммунизма в современных условиях без опасности возникновения новой мировой войны. Политика советского государства свелась к сохранению статус-кво, а коммунизм озаботился постепенным завоевыванием новых позиций новыми методами.

Но тем самым было фактически положено начало кризиса в коммунистических партиях некоммунистических стран. Перейдя на позиции национального коммунизма, они рискуют потерять свою сущность, в противном случае им грозит потеря сторонников. Для того чтобы выкарабкаться из этого противоречия, их вожди, то есть те, кто представляет суть коммунизма в этих партиях, будут вынуждены изощренно маневрировать и отбросить щепетильность в выборе средств. Но весьма маловероятно, что им удастся остановить дезориентацию и развал. Они пришли в противоречие с реальными и несомненно тяготеющими к новым отношениям тенденциями развития – как мирового, так и в их собственных странах.

Национальный коммунизм вне коммунистических государств неизбежно приводит к отказу от самого коммунизма, к развалу коммунистических партий. Сегодняшние его возможности вне коммунистических стран велики, но определенно связаны с тенденцией отхода от коммунизма, как такового. Вследствие этого национальный коммунизм в этих партиях будет набирать силы с большими муками, медленно, коротенькими “вспышками”.

Лишь на примерах партий, не находящихся у власти, можно увидеть, что национальный коммунизм, несмотря на намерение “освежить” коммунизм “вообще”, укрепить его суть, одновременно являлся ересью, которая начала разъедать коммунизм “вообще”. Национальный коммунизм внутренне противоречив. По сути он тождествен советскому, а по форме стремится выделиться в нечто особое, национальное. Фактически же – это коммунизм в фазе упадка, декаданса.

В СЕГОДНЯШНЕМ МИРЕ

1

Для того чтобы точнее определить международное положение современного коммунизма, необходим хотя бы краткий обзор общей картины происходящего в сегодняшнем мире.

В результате первой мировой войны царская Россия превратилась в новый тип государства, то есть родился новый тип общественных отношений. Кроме того, углубился разрыв в техническом уровне и темпах развития между США и странами Западной Европы. Этот разрыв результатами второй мировой войны мог быть превращен в непреодолимую пропасть, если бы в самих США не произошло крупных структурных экономических перемен.

Не одни войны – они лишь катализировали процесс – были причиной столь значительного отрыва США от остального мира. Причины быстрого развития США, безусловно, кроются во внутренних возможностях этого государства: природных и общественных условиях, характере экономики. Американский капитализм развивался при обстоятельствах, отличных от европейских, и достиг вершины, когда соперник в Европе уже шел на спад.

Сегодня эта пропасть выглядит следующим образом: 6% населения земного шара, проживающие в США, производят 40% всех мировых материальных благ и услуг (по Джонсону и Кроссу). По отношению к Европе мы имеем: между первой и второй мировой войной доля США в мировом производстве составляла 33%, а после второй мировой войны – около 50%. В Европе – без СССР – все было наоборот: ее доля падала с 68% в 1870 году до 42% с 1925 по 1929 год, потом до 34% в 1937-м и 25% в 1948 году (по данным ООН).

Большое значение имело также развитие промышленности в колониях, сделавшее в конце концов возможным освобождение большинства из них после второй мировой войны.

Между первой и второй мировой войной капитализм пережил глубокий экономический кризис, имевший настолько крупные общественные последствия, что не признать их могли лишь вконец задогматизированные коммунистические мозги, особенно в СССР. Великий кризис 1929 года показал, что он не чета кризисам XIX века и что подобные ему потрясения сегодня могут создать угрозу общественному устройству и даже самой жизни целой нации. Развитым странам, прежде всего США, вследствие этого кризиса пришлось постепенно и неодинаковыми путями вводить экономическое планирование поначалу в национальных масштабах, а после второй мировой войны – и в международном. Связанные с этим перемены, хотя и не слишком отмеченные, теорией, имели эпохальное значение как для самих этих стран, так и для остального мира.

В этот же период складываются и различные тоталитарные системы – как в СССР, так и в отдельных капиталистических странах (нацистская Германия).

Германия, в отличие от США, была не в состоянии нормальными, то есть экономическими средствами решить проблему внутренней и внешней экспансии. Война и тоталитаризм (нацизм) стали для немецких монополий единственным выходом, и они подчинились расистской военной партии.

Советский Союз, как мы видели, пришел к тоталитаризму по другим причинам: как к условию, обеспечивающему индустриальные преобразования.

Но был еще один, возможно, мало замеченный, но по сути своей поворотный для современного мира момент.

Это современные войны. Они вызывают кардинальные изменения даже там, где их следствием являются не только революции. Оставляя после себя страшные опустошения, они еще и вмешиваются в международный порядок, а также в отношения внутри каждой отдельной страны.

Поворотный характер современных войн выражается не только в стимулировании ими технических достижений, но и в переменах, которые они несут общественно-экономическим структурам. Разве не вторая мировая война раскрыла Великобритании глаза на уровень обветшалости сложившихся отношений и расшатала их настолько, что там неизбежной стала масштабная национализация? Разве Индия, Бирма, Индонезия не стали благодаря той же войне независимыми государствами? Разве не вследствие ее началось объединение Западной Европы? Разве не она вынесла на поверхность США и Советский Союз в качестве двух главных экономических и политических сил?

О таком глубоком влиянии войн на жизнь наций и человечества в более ранние эпохи не могло быть и речи. Этому две причины. Во-первых, современная война неизбежно принимает тотальный характер. В стороне от нее не могут остаться никакие экономические, человеческие или другие ресурсы, поскольку высочайший технический уровень производства просто не предоставляет возможности “отсидеться в холодке” части какой-либо нации или отдельной отрасли экономики. Второе. По тем же техническим, экономическим и иным причинам мир стал несравнимо целостнее, так что малейшие изменения (а война их приносит в изобилии) одной части вызывают, как в едином живом организме, реакцию и остальных его частей. Любая современная война неодолимо тяготеет к тому, чтобы стать мировой.

Эти “невидимые” военные и экономические перевороты между тем огромны по масштабу и значению. И важно, что именно в силу большей своей “спонтанности”, то есть необремененности идейными и организационными элементами (в отличие от насильственных революций), они дают более ясную картину тенденций развития современного мира.

2

Мир, каким он является сегодня, после второй мировой войны, уже явно не тот, что прежде.

Атомная энергия, которую человек вырвал из сердца материи и отнял у космоса, – самое блистательное, хотя и не единственное знамение новой эпохи.

Раз уж мы заговорили об атомной энергии, то нужно отметить, что именно ее официальные коммунистические предсказатели перспектив человеческого рода выбрали символом их коммунистического общества, – как пар был символом и энергетической предпосылкой индустриального капитализма.

Как ни оценивай эти наивные и пристрастные суждения, истина в другом, а именно: атомная энергетика уже приводит к переменам не только в отдельных странах, но и во всем мире. Перемены эти, правда, происходят явно не в направлении того коммунизма и социализма, которого жаждут коммунистические “теоретики”.

И как открытие атомная энергия – дитя не одной нации, а плод столетнего труда сотен наиболее выдающихся умов многих наций. Ее применение тоже результат усилий ряда стран – усилий не только научных, но и экономических.

Без достигнутого уже мирового единения открыть и использовать атомную энергию было бы невозможно.

Атомная энергия и впредь будет в первую очередь служить дальнейшему воссоединению мира. На своем пути она будет неудержимо сокрушать все унаследованные преграды – отношения собственности, общественные отношения, но прежде всего обособленные, замкнутые системы и идеологии, каковой коммунизм как был до, так и остался после сталинской смерти.

Тенденции к мировому единству есть основная отличительная черта нашего времени.

Но это не значит, что мир и раньше не стремился к воссоединению – иным, естественно, способом.

Тенденция к установлению международных связей посредством мирового рынка доминировала уже к середине XIX века. Это также было мировое единство особого рода – эпоха национальных капиталистических экономик и национальных войн. Мировое единство осуществлялось, таким образом, через национальные экономики и национальные войны.

Дальнейшее установление всемирных связей осуществлялось путем разрушения докапиталистических форм производства в неразвитых регионах с последующим разделом этих территорий между развитыми странами и их монополиями. Это был период монополистического капитализма, колониальных захватов и войн, в которых внутренние связи и интересы монополий часто играли роль даже большую, чем национальная оборона. Тогда тенденция к мировому единству находила, главным образом, свое выражение в борьбе и объединении монополистического капитала. Это была более высокая, нежели единство рынка, форма. Капитал вышел из национального русла, пробился, “встал на якорь” и – овладел всем миром.

Нынешние тенденции к единству представляют собой нечто иное. Неуклонное продвижение в этом направлении требует слишком высокого уровня производства, современной науки, научного и прочего мышления, чтобы его можно было достичь на национальной основе (тем паче – исключительно на ней) или же путем раздела мира на отдельные – монополистические – сферы влияния.

Между тем тенденции к этому новому единству (единству производства), берущие за основу достигнутый уже ранее уровень, то есть единство рынка и капитала, наталкиваются на устаревшие, неадекватные формы национальных межгосударственных, и в первую очередь общественных отношений. И если прежде к единству шли через национальную борьбу (столкновения и войны за сферы интересов), то ныне единство достигается (и может быть достигнуто) только устранением старых общественных отношений.

Каким путем – военным или мирным – будут достигнуты согласованность и воссоединение мирового производства, никто определенно сказать не в состоянии, но что тенденцию к тому остановить невозможно, в этом нет больше ни малейшего сомнения.

Путь первый – война. При этом воссоединение осуществляется насильственно, то есть через господство той или иной группы. Но тогда не избежать “наследства” – тлеющих углей новых военных пожаров, новых раздоров и несправедливости. Воссоединение путем войны вершилось бы за счет слабых и побежденных. Но и в случае, если войне удалось бы как-то “разобраться” в конкретных отношениях, она все равно оставила бы еще более тугой узел противоречий, еще более глубокую пропасть взаимного непонимания.

Кроме того, поскольку базовой основой современного мирового пожара являются в первую очередь противоречия между системами, то и по характеру своему он прежде классовый, а не межнациональный или межгосударственный. Отсюда его особая острота и беспощадность. Будущая война сделалась бы в большей мере мировой и гражданской, нежели войной государств и наций. Оттого еще ужаснее стала бы и она сама, и ее влияние на дальнейшее свободное развитие.

Мирное воссоединение пусть и не протекает быстро, но является зато единственно прочным, здравым и справедливым.

Судя по всему, воссоединение современного мира будет учитывать противоречия между системами – противоположно отношению к противоречиям, характерному для подобных процессов в прежние времена.

Но это не означает, что все нынешние противоречия ограничатся или уже ограничиваются противостоянием систем. Существуют, будут далее существовать и другие их формы, в том числе перенесенные в нашу жизнь из прошлого. В зеркале противостояния систем просто наиболее многогранно и отчетливо отражается упомянутая тенденция к всемирному единству производства.

Между тем нереально было бы ожидать, что единство мирового производства реализуется уже в обозримом будущем. Процесс воссоединения станет не только крайне затяжным (ибо речь идет о результате упорных, слаженных и хорошо организованных действий ведущих экономических и иных сил человечества), но и полного единства производства вообще достичь невозможно. Так же, как прошлые объединительные усилия никогда не приводили к достижению стопроцентного эффекта. Вот и это единство воплощается лишь в виде тенденции, цели, к которой производство (пусть только в наиболее развитых странах) всячески стремится.

3

Под занавес второй мировой войны тенденция к разобщению на основе принадлежности к системе подтвердилась в мировом масштабе. Все государства, попавшие под советское влияние, даже если речь идет о части нации (немецкой, корейской) приобрели более-менее идентичные очертания одной системы. То же самое произошло на другой стороне.

Советские руководители прекрасно сознавали происходящее. Помнится, на одном ужине в узком кругу в 1945 году Сталин обронил: “В современной войне, не в пример прошлым, победитель будет навязывать свою систему”. Заявлено это было еще до последних залпов войны, когда казалось, что чувства взаимной признательности и доверия между союзниками столь же велики, сколь безграничны надежды, этими чувствами вызванные. А в феврале 1948 года он заявил нам – югославам и болгарам: “Они, западные силы, сделают свое государство из западной части Германии, а мы свое – из восточной. Это неизбежно”.

Теперь модно – и не без основания – разделять советскую политику на периоды “до” и “после” Сталина. Но не Сталин выдумал системы, а его наследники после сталинской смерти держатся за них не менее цепко. Отличием послесталинского времени можно считать подход советских вождей к отношениям между системами, но сами системы стоят незыблемо. И разве не Хрущев на XX съезде КПСС утверждал как нечто отдельное и особое свой “мир социализма”, “мировую социалистическую систему”, что практически не означает ничего, кроме упорного нежелания отказаться от дробления на системы, то есть сохранить замкнутость своей системы, а с тем – гегемонию внутри нее.

Конфликту Запад – Восток неизменно придают вид идеологической борьбы именно потому, что имеет место в сути своей конфликт систем. Идеологическая война, тяжело отравившая души людей в двух противостоящих лагерях, не прекращается даже при достижении временных компромиссов. Сверх того, чем острее становится конфликт в материальной, экономической, политической и других областях, тем с большей силой мерещится, будто идет борьба “чистых” идей. Действительно, идеи эти стали уже особой отвлеченной силой, особым миром, вещью в себе.

Но существует и третий тип государств – те, что вырвались из колониальной зависимости (Индия, Индонезия, Бирма, арабские страны и т.д.). Всеми силами стремятся они к созданию самостоятельной экономики, которая избавит их от зависимости. В их настоящем переплелись многие эпохи и системы, прежде всего две современные.

По причинам в основном национального характера эти страны – самые искренние носители идей суверенности, мира, взаимопонимания. Но ликвидировать конфликт двух систем они не в силах, могут его лишь несколько смягчить: они и сами – арена противоборства этих систем. Но их роль может стать весомой и благородной. Пока же, к сожалению, это далеко не решающая роль.

Важно уяснить, что каждая из двух систем претендует на то, чтобы воссоединение мира происходило по ее образцу. Таким образом, обе они говорят “да” всемирному единству, только вот видят эту проблему с диаметрально противоположных точек зрения. Тенденция к единству современного мира обретает реальные очертания и реализуется через борьбу противоположностей, борьбу, не имеющую в мирных условиях равных себе по накалу.

Идеологическим и политическим воплощением такой борьбы являются, как известно, (западная) демократия и (восточный) коммунизм.

Но вследствие того, что на Западе с его политической демократией и более высоким техническим и культурным уровнем стихийные тенденции к воссоединению выражены намного ярче, именно он выступает гарантом свободы – политической и духовной.

Та или иная форма собственности в этих странах может указанную тенденцию замедлять или подстегивать – все зависит от обстоятельств. Но стремление к единству должно проявиться и проявляется в любом случае. Сегодняшние монополии – это лишь помеха объединению: тем уже, что стремятся осуществить его отжившим способом – через сферы влияния. В своих интересах и они стремятся к единству. Сторонниками единства выступают также их противники, английские лейбористы например, хотя, конечно, и у них собственный взгляд на пути его достижения. Что касается США, то там, даже если бы экономика была полностью национализированной, тенденции к единству современного мира проявлялись бы еще необузданнее. Эти тенденции сильны не только в США, но и в Британии, которая проводила национализацию. Впрочем, и в США разворачивается все более масштабная национализация, но, правда, не путем изменения формы собственности, а передачей в ведение правительства значительной части национального дохода.

4

Общество в целом и каждый отдельный его член стремятся к расширению и совершенствованию производства. Это закон. На современном уровне развития науки, техники, мышления он действует в виде тенденции к воссоединению мирового производства. Эта тенденция, как правило, тем сильнее, чем выше где-то достигнутый культурный и материальный уровень.

Западные тенденции к мировому воссоединению отражают прежде всего потребности экономики, техники и так далее, а лишь вслед за тем интересы политических, собственнических и других сил.

Иная картина в лагере советском. Даже без прочих причин коммунистический Восток все равно (именно вследствие отсталости) должен был экономически и идейно замкнуться, компенсируя свою экономическую и иную слабость политическими мерами.

Как ни странно это прозвучит, но реальность такова: коммунистическая или так называемая социалистическая собственность является главным препятствием на пути тенденций к мировому воссоединению. Коллективная по форме и тотальная по содержанию собственность, которой владеет новый класс, создает замкнутую политическую и хозяйственную систему, препятствующую установлению всемирных связей. Эта система может бесконечно долго и крайне медленно трансформироваться, не показывая практически никакого интереса к смешиванию с другими системами, ко взаимопроникновению, то есть к мировому воссоединению. Трансформации в ней направлены почти исключительно на собственное упрочение. Воссоединение мира для этой системы, замкнутой по природе, тождественно собственному разрастанию. Сведенная к одному типу собственности, власти и идей, система эта неизбежно замыкается и самоограничивается, упорно придерживаясь направления своей исключительности.

Воссоединенный мир, к которому они также стремятся, советские вожди не могут представить себе иначе, как более или менее тождественный их собственному. И им принадлежащий. Мирное сосуществование различных систем, о котором они говорят, для них значит не взаимопроникновение, а статичное существование одной системы рядом с другой, до поры, пока эта другая – капиталистическая – не будет покорена или сама не разъест себя изнутри.

Как уже было отмечено, столкновение между двумя системами не означает, что прекратились национальные и колониальные конфликты. Но и в них видна основа, на которой строится современный мир – противостояние систем. Суэцкому кризису едва удалось не перерасти в ошибку двух систем и остаться тем, что он есть: спором египетского национализма с мировой торговлей, которую по стечению обстоятельств представляют старые колониальные силы – Британия и Франция.

Крайняя заостренность всех форм международной жизни была неминуемым результатом таких отношений. Нормальным состоянием современного мира в мирных условиях стала холодная война. Ее формы менялись и меняются, она утихает или обостряется, но полностью устранить ее в данных условиях не удается. Прежде необходимо устранить нечто гораздо более глубокое, скрытое в самой природе современного мира, современных систем, особенно коммунистической. Холодная война – сегодняшняя виновница обострения отношений – сама является продуктом иных, более глубоких, в прежние времена возникших противоречий.

Мир, в котором мы живем, – это мир непредсказуемости. Мир манящих бескрайних горизонтов, открытых для человечества наукой, но и леденящего кровь ужаса перед вселенской катастрофой, которой грозят современные средства войны.

Этот мир будет изменен – так или иначе. Такой, как есть – располовиненный и неумолимо стремящийся к единству, – он не может существовать, во всяком случае долго. Мировые отношения, выйдя наконец из нынешней путаницы, не будут ни идеальными, ни лишенными всяких трений. Но для тех, кому предстоит жить завтра, они будут совершеннее сегодняшних.

Нынешнее противостояние систем не доказывает между тем, что человечество движется к единой системе. Это противостояние доказывает лишь то, что дальнейшее воссоединение мира, точнее, воссоединение мирового производства, протекает в борьбе между системами.

Тенденция к единству мирового производства не ведет и не может вести к единому типу производства, то есть к единым формам собственности, власти и так далее. Это единство производства означает и может означать лишь стремление преодолеть унаследованные и искусственно сотворенные (политические, зависимые от форм собственности и др.) препятствия, мешающие размаху и росту эффективности современного производства. Оно означает более полное приспособление производства к природным, национальным и другим местным условиям. Воссоединительная тенденция реально способствует широкому разнообразию способов производства при большей его согласованности, использованию мировых производственных возможностей.

Дефект не в том, что мир ограничен единой системой, а, наоборот, что разных систем слишком мало. Дефект прежде всего в том, что системы эти – все равно какого типа – замкнуты, изолированы друг от друга.

Все более глубокие различия между сообществами, государственными и политическими системами наряду с растущей эффективностью производства есть также один из законов общественного развития. Народы объединяются, человек все более сливается с окружающим его миром, но вместе с тем и все более индивидуализируется.

Миру, вероятно, предстоит стать многообразнее и сплоченнее. Его предстоящее воссоединение сделается возможным благодаря именно пестроте, а не монотипности и единообразию. Во всяком случае, так было до сих пор. Монотипность и единообразие означали бы рабство и стагнацию, а не большую, в сравнении с теперешней, степень свободы для производства.

Нация, не осознавшая этих мировых процессов и тенденций, заплатит дорогую цену: ей предстоит неминуемое отставание, в результате которого она все равно будет вынуждена “подстроиться” к воссоединению мира – невзирая на численность свою и военную мощь. Этого никому не избежать – так же, как и в прошлом, ни одна нация не смогла воспрепятствовать проникновению капитала и установлению через мировой рынок связей с другими нациями.

Поэтому сегодня всякая склонная к автаркической обособленности национальная экономика (при любой форме собственности, политическом режиме и даже техническом уровне) должна сталкиваться с неразрешимыми противоречиями и стагнацией. То же касается общественных систем, идей и так далее. Внутри замкнутых систем можно кое-как влачить существование, но ныне нельзя уже продвигаться вперед и достойно решать проблемы, которые ставят современная техника и современная мысль, как и соответствующие им потребности отношений – внутренних и внешних.

Между прочим, коммунистическая (сталинская) теория о возможности построения социалистического коммунистического) общества в одной стране по ходу мирового развития подтвердилась только как способ упрочения тоталитарной деспотии, то есть абсолютного господства одного нового эксплуататорского класса. При современных условиях построение социалистического, коммунистического, любого другого общества в одной и даже группе стран, вырванных из мирового целого, является не только чистой бессмыслицей, но и неизбежно оборачивается автаркией, обособлением, укреплением деспотизма, ослаблением в самих этих странах национального потенциала экономического и общественного прогресса. Но не исчерпана другая возможность: обеспечить своему народу (в соответствии и в связи с мировыми прогрессивными экономическими и демократическими тенденциями) больше хлеба и больше свободы, более справедливое распределение благ и нормальные темпы экономического развития. А тут уже, естественно, условием является и изменение сложившихся как отношений собственности, так и политических отношений коммунизма это касается в первую очередь), представляющих собой – ввиду монополизма правящего класса – серьезное (серьезнейшее даже), хотя и не единственное препятствие на пути национального и мирового прогресса.

5

Тенденция к воссоединению должна была – наряду с другими причинами – повлиять на изменения в отношениях собственности.

Если кратко, то роль государства в сфере экономики повсеместно усилилась.

Усиленная и даже решающая роль государственных органов в экономике, а потому и в отношениях собственности, также отражает тенденцию к мировому воссоединению. Она, понятно, по-разному проявляется в разных системах и странах, может быть даже препятствием: там, в частности, где (как в коммунистических странах) формальная, государственная собственность – это только дымовая завеса над тотальной монополией и господством одного нового класса.

В Великобритании после проведенной лейбористами национализации частная, а точнее, монополистическая собственность даже юридически потеряла святость и целомудрие. Было национализировано более 20% британских производственных мощностей, куда, кстати, не вписана еще весьма внушительная собственность общин. В северных странах наряду с государственной успешно развивается также кооперативный тип коллективной собственности.

Все большая роль государства в экономической жизни особенно характерна для бывших колоний и полузависимых государств; идет ли речь о социалистическом правительстве (Бирма), о правительстве парламентской демократии (Индия) или о военной диктатуре (Египет), – всюду большую часть инвестиций осуществляет именно государство, контролирующее экспорт, отбирающее в казну большую часть валюты и так далее. Правительство повсеместно выступает инициатором экономических преобразований и национализации, обретающей всё чаще форму собственности.

Похоже, что и в “самом капиталистическом” государстве – США – та же ситуация. Начиная с Великого кризиса 1929 года все не только осознали постоянно растущую роль государства в делах экономики, но и никто больше не оспаривает естественности такой его роли.

Джеймс Блэйн Уокер подчеркивает: “Все более тесная связь государства с экономической жизнью является одной из бросающихся в глаза характерных черт XX века”.

Уокер приводит данные о том, что в 1938 году около 20% национального дохода было “социализировано”, а в 1940 этот процент поднялся по крайней мере до 25. С приходом Рузвельта началось систематическое государственное планирование национальной экономики. Одновременно увеличивается число государственных служащих, разрастаются функции правительства, особенно федерального.

К тем же выводам приходят и Джонсон и Кросс. Они констатируют, что управление отделилось от собственности и значительно возросла роль государства в качестве кредитора.

“Одной из главных характеристик XX века, – пишут они, – является постоянный рост правительственного влияния, особенно влияния федерального правительства на экономические условия”.

Шепард Б. Клонг приводит цифры, иллюстрирующие вышеизложенные процессы. Расходы и задолженность федерального правительства у него выглядят так:

Период Расходы федерального

правительства

(в миллионах долларов) Долги (федеральные)

(в тысячах долларов)

1869-1878 309,6 2436453

1929-1938 8998,1 42967531

1950 40166,8 256708000

Клонг в приведенной работе говорит о “революции управления” (the managerial revolution), под которой подразумевает появление профессиональных управленцев, без которых собственники уже не в силах обойтись. Их число, роль и солидарность постоянно растут, и люди с буйным деловым воображением – такие, как Джон Д. Рокфеллер, Джон Уанамейкер, Чарльз Шваб, и подобные – больше в США не появляются.

Фэйнсон и Гордон отмечают, что власть всегда была в экономике весомым фактором и что различные общественные группы старались воспользоваться им для влияния на экономическую жизнь. Но теперь тут налицо существенные различия.

“Регулирующая роль государства, – пишут они, – проявилась не только в области труда, но и в области производства – в таких важных для нации отраслях, как транспорт, добыча природного газа, угля, нефти. Новые далеко идущие перемены проявились в виде распространения “общественной предприимчивости” (public enterprise) по отношению к сохранности природных и людских ресурсов. Общественная предприимчивость становится особенно заметной в банковском деле и кредите, электрификации и предоставлении дешевых квартир… Государство играет роль гораздо более важную, чем полвека или даже десятилетие назад… Результатом такого развития было “смешение” экономики, когда общественная предприимчивость, частная инициатива, частично контролируемая государством, и относительно бесконтрольная частная активность начинают соседствовать друг с другом”.

Перечисленные и другие авторы выделяют различные черты этого процесса: рост потребности общества в социальной защите, просвещении и, реализуемый через государственные органы; постоянное увеличение – относительное и абсолютное – числа госслужащих и т. д.

Естественно, что во время второй мировой войны благодаря военным нуждам этот процесс приобрел огромные масштабы и остроту. Однако и после войны он не ослаб, а продолжал нарастать еще более высоким, чем до войны, темпом. Не только демократическое, но и республиканское правительство Эйзенхауэра, пришедшее к власти под лозунгом возвращения к частной инициативе, не могло что-то существенно изменить. То же случилось с правительством консерваторов в Великобритании. Хотя оно даже не проводило денационализации, исключая сталелитейное производство, роль его в экономике (несколько в ином ключе, правда) по сравнению с лейбористами если не выросла, то и никак не уменьшилась.

Вмешательство государства в экономику является очевидным результатом объективных тенденций, уже давно проникших в людское сознание. Все серьезные экономисты, начиная с Кейнса, выдвигали тезис о необходимости такого вмешательства. Сегодня это в основном реальность мирового масштаба. Вмешательство государства и государственная собственность стали сегодня существенным, а кое-где и решающим экономическим фактором.

Казалось бы, можно сделать вывод: противоборство систем вызвано не тем только, что в одной (восточной) экономике важную роль играло государство, а в другой (западной) – частная собственность, собственность монополий и компаний. Такой вывод напрашивается, тем более что и на Западе роль частной собственности постепенно падает, а роль государства возрастает.

Между тем все не так.

Помимо прочих различий между этими системами есть действительная разница и в роли регулирующего экономику государства, и в части самой государственной собственности. Будучи формально оба государственными – один в большей, другой в меньшей степени, эти два типа собственности различны, даже противоположны. То же самое можно сказать о государственном воздействии на экономику.

Ни одно западное правительство не берет на себя роли собственника в масштабах хозяйства всей страны. Оно и на самом деле не является владельцем не только национализированного имущества, но также средств, собранных через налоги. Это невозможно потому уже, что такое правительство сменяемо. Управление и распоряжение имуществом оно обязано осуществлять под контролем парламента. Понятно, что на распоряжающееся собственностью правительство пытаются влиять с многих сторон, но – оно не хозяин. Оно управляет и распоряжается (пока находится у власти, хорошо или плохо) имуществом, ему не принадлежащим.

В коммунистических странах картина иная. Правительство управляет и распоряжается национальным достоянием. Новый класс, то есть его исполнительный орган – партийная олигархия, и ведет себя как собственник, и в действительности таковым является. Ни одно архиреакционное и “архибуржуазное” правительство не может даже мечтать о такой монополии в экономике.

Формальное подобие отношений собственности на Западе и Востоке, выраженное в усиленном воздействии государства на экономику, предстает, таким образом, реальными и глубокими различиями, даже противоположностью.

Вероятно, формы собственности и были после первой мировой войны одной из коренных причин конфликтов между Западом и СССР. Тогда монополии играли гораздо более весомую роль и никак не хотели примириться с тем, что часть мира – в конкретном случае Советский Союз – вырвалась из их когтей. Коммунистическая же бюрократия между тем еще только готовилась стать классом собственников.

Для Советского Союза отношения собственности по-прежнему сохраняют важность фактора, учитывающегося при взаимодействии с другими странами. Где мог, СССР силой насадил свой тип как отношений собственности, так и политических отношений. При этом развитие ограниченных деловых связей с остальным миром не переходило и не могло перейти рамок товарообмена периода национальных государств. Это полностью относится и к Югославии в период ее разрыва с Москвой. Она также не смогла развить ни одну из более полноценных, чем товарообмен, форм экономического сотрудничества, хотя внутреннего к тому стремления всегда хватало, а с течением времени оно становится все более настойчивым. Югославская экономика, таким образом, также приобрела характер замкнутой.

Есть и еще ряд элементов, осложняющих данную картину и отношения.

Усиление западной тенденции к всемирному единству производства (не имея в виду помощь слаборазвитым странам) практически привело бы к преобладанию одной нации (США) или, в лучшем случае, группы наций.

Сама стихия существующих отношений эксплуатирует и заставляет подчинять развитым странам экономику, а с ней целиком национальную жизнь слаборазвитых государств. Подобное развитие событий, однако, вовсе не означает, что последние, если хотят выжить, обороняться должны обязательно политическими мерами, обособлением. Это один путь. Другой – помощь развитых стран. Третьего пути не дано. Правда, не дано пока и второго, то есть помощи: она незначительна.

Реальная разница в доходах американского и, к примеру, индонезийского рабочего сегодня должна быть большей, чем если сравнивать первого с крупным держателем акций, ведь каждый житель США в среднем в 1940 году получил по крайней мере 1440 долларов, тогда как индонезиец – в 58 раз меньше, то есть лишь 27 долларов (по данным ООН).

Неравноправность отношений развитого Запада со слаборазвитыми странами все больше смещается в область экономики. Традиционное политическое господство губернаторов и местных феодалов уходит в прошлое. Ныне, как правило, в подчинении пребывает экономика неразвитого, но политически самостоятельного государства.

Ни один народ сегодня не может добровольно согласиться на такое подчинение; точно так же ни один не откажется от преимуществ, которые дает ему его более производительный труд.

Требовать от американских или западноевропейских рабочих, не говоря уже о собственниках, чтобы они добровольно отказались от благ, которые дают им высокая техническая оснащенность и производительность труда, столь же бессмысленно, как уверять азиатских бедняков, что они должны быть счастливы, получая за свой труд жалкие гроши.

Взаимопомощь государств, постепенное выравнивание уровня экономического и иного развития народов должны быть плодом насущной необходимости, тогда только они станут и любимым чадом отношений доброй воли.

Насущной необходимостью экономическая помощь уже сделалась. Но лишь частично, в случаях, когда на слаборазбитые страны с их низкой покупательной способностью и неэффективным производством смотрят как на тормоз, как на обузу для развитых стран. Современное противостояние двух систем является главным препятствием реальному превращению экономической поддержки в необходимость. И не потому лишь, что огромные средства уходят на вооружение и подобные статьи расходов. Современные отношения выросли в фактор, препятствующий дальнейшему подъему производства, его стремлению к воссоединению, а тем самым – и к оказанию тем, кто в этом нуждается, экономического содействия, без которого в конце концов так же неизбежно замедлится прогресс самих западных стран.

Материальные и иные различия между высокоразвитыми и слаборазвитыми государствами отразились на их внутренней жизни. Было бы, безусловно, ошибкой рассматривать западную демократию одним лишь отражением солидаризации богатых при грабеже бедных, ибо Запад и до колониальных сверхприбылей достиг уже демократии, хотя и в меньшем, нежели сегодня, объеме. Вместе с тем не может быть никакого сомнения, что теперешняя западная демократия связана с демократией времен Маркса и Ленина только как очередной этап непрерывного процесса. Сходство прежней демократии с нынешней не большее, чем сходство либерального или монополистического капитализма с современным этатизмом.

В своей работе “Вместо страха” британский социалист Бевин отмечал: “Надобно разделять то, чего либерализм стремился достичь, от того, чего он достиг. Его намерением было привести к власти те формы собственности, которые возникли как следствие промышленной революции. А достиг он того, что народ, невзирая на собственность, обрел политическую силу… С точки зрения истории парламентская демократия с ее всеобщим правом голоса заключается в растолковывании народу привилегий для богатых силами самого народа. Ареной решения спора служит парламент”.

Это замечание Бевина касается Великобритании. Но его можно распространить и на другие западные страны. Только на них.

Все согласны, что материальные и другие различия между развитыми западными и слаборазвитыми странами не стираются, а растут дальше.

Поэтому на Западе сделались доминирующими экономические рычаги, ведущие к всемирному воссоединению.

На Востоке, в коммунистическом лагере, таким рычагом по-прежнему главным образом считают политику.

Выяснилось, что СССР способен “воссоединить” только то, что присвоит себе. В этот аспект и новый режим также не смог внести никаких существенных изменений. С его точки зрения к угнетенным относятся народы, которым свою гегемонию навязало иностранное правительство, – любое, кроме советского. Помощь, даже кредитами, советское правительство подчиняет собственным политическим целям.

Это означает, что советская экономика не достигла еще уровня, который вынудил бы ее стремиться к всемирному воссоединению производства. Ее внутренние противоречия и трудности рождены в основном внутренними же причинами. Самой системе пока по силам существовать в изоляции от внешнего мира. Это стоит бешеных средств, но продолжает быть возможным при широком применении насилия. Советская экономика все еще не в состоянии “образумить” всемогущих олигархов. Но долго так продолжаться не может, этому должен прийти конец. И он станет началом конца неограниченного господства политической бюрократии, нового класса.

Современный коммунизм мог бы поддержать тенденцию к всемирному воссоединению, в первую очередь политическими средствами, то есть внутренней демократизацией и большей внешней открытостью. Но он еще очень далек от этого. Способен ли он вообще на что-то подобное?

Какими же видятся современному коммунизму он сам и мир, его окружающий?

Некогда, в монополистический период, марксизм, модифицированный и “развитый” Лениным, достаточно верно обрисовал перед коммунистами и партией большевиков картину внутренней и внешней ситуации, в которой находилась царская Россия и подобные ей страны. Поэтому движение, возглавленное Лениным, могло бороться и победить. При Сталине та же идеология, вновь модифицированная, могла считаться реалистичной, так как приближалась к верному определению места и роли нового государства в мировом порядке. Советское государство и новый класс прекрасно разобрались в делах внутренних и внешних, подчиняя себе все, что могли подчинить, и в первую очередь международное коммунистическое движение.

Ныне советским вождям труднее ориентироваться. Они больше не способны адекватно воспринимать реалии современного мира. Их видение – это либо мир прошлого, либо нечто, рожденное их собственным воображением, во всяком случае не то, что есть на самом деле.

Коммунистические вожди, цепляющиеся за обветшалые догмы, считали, что весь окружающий их мир со временем погрязнет в загнивании, противоречиях и раздорах. Этого не случилось. Запад достиг значительного экономического и духовного прогресса. Он всегда объединялся при малейшем признаке опасности со стороны другой – коммунистической – системы. Колонии стали свободными, но не коммунистическими, освобождение колоний не привело к краху метрополий.

Краха западного капитализма вследствие кризисов и войн также не произошло. Вышинский в 1949 году в ООН от имени советского руководства предрек наступление нового великого кризиса в США и во всем капиталистическом мире. Вышло наоборот. И не потому, что капитализм хорош или плох, а потому, что такого капитализма, каким представляют его себе советские вожди, больше нет. Советское руководство до тех пор “не замечало”, что Индия, арабские и им подобные страны обрели независимость, пока те не стали (по своим соображениям) поддерживать внешнеполитический курс СССР. Они не понимали и не понимают социал-демократию, измеряя ее аршином, которым кроили судьбу социал-демократов в “своей зоне”. Из факта, что развитие этой зоны пошло не тем путем, который предполагали социал-демократы, они делают вывод, что и на Западе социал-демократия – материя нежизненная, дело “предательское”.

То же самое с их оценкой базового противоречия, то есть противоречия между системами, и основополагающей тенденции к воссоединению производства. И здесь они “плавают”, не могут не “плавать”.

Соглашаясь рассматривать означенное противоречие как дуэль двух противостоящих общественных систем, они представляют себе все в таком примерно виде: в одной системе (естественно, там, где пребывают они сами) нет классов или идет процесс ликвидации таковых, а собственность принадлежит государству; в другой (чужой, естественно) – бушуют кризисы, классовая борьба, все материальные богатства в руках частников, а правительства послушно выполняют волю горстки ненасытных монополистов. Показывая себе и другим мир в подобной раскраске, они считают, что и современных конфликтов можно было бы избежать, не установи Запад у себя “таких” отношений.

Вот тут-то собака и зарыта.

Даже если бы отношения на Западе соответствовали тайным мечтам коммунистов, то есть были коммунистическими, противостояние имело бы прежнюю, а возможно, даже еще большую остроту. Ибо дело не только в формах собственности, но и в наличии различных противоборствующих тенденций, за которыми стоит современная техника и жизненные интересы целых наций, причем отдельные группы, классы или партии стремятся один и тот же вопрос решить, исходя каждая из собственных потребностей. Но решить.

Когда советские вожди квалифицируют современные западные правительства как слепое орудие монополий, они грешат против истины так же, как ошиблись бы люди, приняв их систему за бесклассовое общество, где торжествует общественная собственность. Конечно, в политике Запада за монополиями сохраняется своя – и немалая – роль, но отнюдь не та уже, что перед первой или второй мировой войной. За этой политикой стоит и нечто новое, более существенное, а именно – непреодолимое стремление к воссоединению мира, которое через этатизм, национализацию и государственное регулирование экономики выражается теперь в большей мере, нежели через влияние и действия монополий.

Чем последовательнее класс, партия или вождь душат критику, чем абсолютнее их власть, тем вероятнее и неизбежнее и их обреченность на нереальную, самовлюбленную, претенциозную оценку действительности.

Такое происходит сегодня с коммунистическими вождями. Они больше не хозяева собственных поступков, ныне приказывает живая действительность. Тут для них есть и преимущества: им пришлось сделаться большими, чем когда-либо прежде, практиками. Но и не без минусов, поскольку из поля их зрения выпадает перспектива или то, что можно приблизительно считать перспективой. Не ориентируясь в действительной жизни мира, они от нее в основном либо защищаются, либо сами переходят в слепую атаку. Нежелание расстаться с отжившими догмами толкает их на безрассудные действия, после которых приходит пора “образумиться”, чего, кстати, они, хотя и с немалыми потерями, но всегда благополучно достигают. Вот вам влияние “отточенной” практической жилки. Остается надеяться, что именно этот фактор в конце концов возобладает. Воспринимая мир реально, коммунисты могут потерпеть поражение. Но и тогда они бы выиграли – как люди, как часть человеческого рода.

В любом случае мир будет меняться, пойдет по избранному пути, на который он уже вступил. Это путь к дальнейшему единению, прогрессу, к свободе. Сила действительности, сила жизни всегда была могущественнее любого насилия, реальнее любой теории.